Декабрист в повседневной жизни - I часть

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 29 Апреля 2013 в 23:13, доклад

Описание работы

Значение декабризма в истории русской общественной мысли не исчерпывается теми его сторонами, которые до сих пор привлекали внимание исследователей: выработкой общественно-политических программ и концепций, размышлениями о тактике революционной борьбы, участием в литературной борьбе, художественным и критическим творчеством. К этим (и многим другим рассматривавшимся в научной литературе) важным сторонам деятельности декабристов следует добавить еще одну, до сих пор остававшуюся в тени. Декабристы проявили значительную творческую энергию в создании особого типа русского человека, по своему поведению резко отличавшегося от того, что знала вся предшествующая русская история.

Файлы: 1 файл

Dekabrist_v_povsednevnoy_zhizni.doc

— 322.50 Кб (Скачать файл)

 

Культура начала XIX века оказывалась  перед необходимостью выбора одной из двух концепций. Каждая из них при этом воспринималась в ту пору как связанная с определенными направлениями прогрессивной мысли. Традиция, идущая от философов XVIII столетия, исходила из того, что право на счастье заложено в природе человека, а общее благо всех подразумевает максимальное благо отдельной личности. С этих позиций человек, стремящийся к счастью, осуществлял предписания Природы и Морали. Всякий призыв к самоотречению от счастья воспринимался как учение, выгодное деспотизму. Напротив того, в этике гедонизма, свойственной материалистам XVIII века, одновременно видели и проявление свободолюбия. Страсть воспринималась как выражение порыва к вольности. Человек, полный страстей, жаждущий счастья, готовый к любви и радости, не может быть рабом.

 

С этой позиции у свободолюбивого идеала могли быть два равноценных проявления: гражданин, полный ненависти к деспотизму, или страстная женщина, исполненная жажды счастья. Именно эти два образа свободолюбия поставил Пушкин рядом в стихотворении 1817 года: ...в отечестве моем Где верный ум, где гений мы найдем? Где гражданин с душою благородной, Возвышенной и пламенно свободной? Где женщина — не с хладной красотой, Но с пламенной, пленительной, живой? Приобщение к свободолюбию мыслилось именно как праздник, а в пире и даже оргии виделась реализация идеала вольности.

 

Однако могла быть и другая разновидность  свободолюбивой морали. Она опиралась  на тот сложный конгломерат передовых  этических представлений, который  был связан с пересмотром философского наследия материалистов XVIII века и включал в себя весьма противоречивые источники от Руссо в истолковании Робеспьера до Шиллера. Это был идеал политического стоицизма, римской добродетели, героического аскетизма. Любовь и счастье были изгнаны из этого мира как чувства унижающие, эгоистические и недостойные гражданина. Здесь идеалом была не «женщина не с хладной красотой, но с пламенной, пленительной, живой», а тени сурового Брута и Марфы-Посадницы («Катона своей республики», по словам Карамзина).

 

Богиня любви здесь изгонялась ради музы «либеральности». Тот же Пушкин в «Вольности» писал: Беги, сокройся от очей, Цитеры слабая царица! Где ты, где ты, гроза царей, Свободы гордая певица? В свете этих представлений «разгул» получал прямо противоположное значение — отказа от «служения», хотя в обоих случаях подобное поведение рассматривалось как имеющее значение. Из области рутинного поведения оно переносилось в сферу символической, знаковой деятельности. Разница эта существенна: область рутинного поведения отличается тем, что личность не выбирает его себе, а получает от общества, эпохи или от своей психофизиологической конституции как нечто, не имеющее альтернативы. Знаковое поведение — всегда результат выбора.

 

Следовательно, оно включает свободную  активность субъекта поведения (в этом случае интересны примеры, когда незнаковое поведение делается знаковым для постороннего наблюдателя, например для иностранца, поскольку он невольно добавляет к нему свою способность вести себя в этих ситуациях иначе). Вопрос, который нас сейчас интересует, имеет непосредственное отношение к оценке таких существенных явлений в русской общественной жизни 1810-х годов, как «Зеленая лампа», «Арзамас», «Общество громкого смеха». Наиболее показательна в этом отношении история изучения «Зеленой лампы».

 

Слухи относительно оргий, якобы совершавшихся  в «Зеленой лампе», которые циркулировали  среди младшего поколения современников  Пушкина, знавших обстановку 1810-х  — начала 1820-х годов лишь понаслышке, проникли в раннюю биографическую литературу и обусловили традицию, восходящую к работам П. И. Бартенева и П. В. Анненкова, согласно которой «Зеленая лампа» — аполитичное общество, место оргий. П. Е. Щеголев в статье, написанной в 1907 году, резко полемизируя с этой традицией, поставил вопрос о связи общества с декабристским «Союзом благоденствия»133. Публикация Б. Л. Модзалевским части архива «Зеленой лампы» подтвердила эту догадку документально134, что позволило ряду исследователей доказать эту гипотезу. Именно в таком виде эта проблема и была раскрыта в итоговом труде М. В. Нечкиной135.

 

Наконец, с предельной полнотой и  обычной для Б. В. Томашевского критичностью эта точка зрения на «Зеленую лампу» изложена в его книге «Пушкин», где данный раздел занимает более  Царица Цитеры — богиня любви Афродита, чей храм находился на этом острове. сорока страниц текста. Нет никаких оснований подвергать эти положения пересмотру. Но именно полнота и подробность, с которой был изложен взгляд на «Зеленую лампу» как побочную управу «Союза благоденствия», обнаруживает известную односторонность такого подхода. Оставим в стороне легенды и сплетни — положим перед собой цикл стихотворений Пушкина и его письма, обращенные к членам общества. Мы сразу же увидим в них нечто общее, объединяющее их к тому же со стихами Я. Толстого, которого Б. В. Томашевский с основанием считает «присяжным поэтом «Зеленой лампы»136.

 

Эта специфика состоит в соединении очевидного и недвусмысленного свободолюбия с культом радости, чувственной  любви, кощунством и некоторым бравирующим  либертинажем. Не случайно в этих текстах так часто читатель встречает ряды точек, само присутствие которых невозможно в произведениях, обращенных к Н. Тургеневу, Чаадаеву или Ф. Глинке. Б. В. Томашевский цитирует отрывок из послания Пушкина Ф. Ф. Юрьеву и сопоставляет его с рылеевским посвящением к «Войнаровскому»: «Слово «надежда» имело гражданское осмысление. Пушкин писал одному из участников «Зеленой лампы» — Ф. Ф. Юрьеву: Здорово, рыцари лихиеЛюбви, свободы и вина! Для нас, союзники младые, Надежды лампа зажжена.Значение слова «надежда» в гражданском понимании явствует из посвящения к «Войнаровскому» Рылеева: И вновь в небесной вышинеЗвезда надежды засияла»137.

 

Однако, подчеркивая образное родство  этих текстов, нельзя забывать, что  у Пушкина после процитированных  стихов следовало совершенно невозможное для Рылеева, но очень характерное для всего рассматриваемого цикла: Здорово, молодость и счастье,Застольный кубок и бордель, Где с громким смехом сладострастье Ведет нас пьяных на постель! Если считать, что вся сущность «Зеленой лампы» выражается в ее роли побочной управы «Союза благоденствия», то как связать такие — совсем не единичные! — стихи с указанием «Зеленой книги», что «распространение правил нравственности и добродетели есть самая цель Союза», а членам вменяется в обязанность «во всех речах превозносить добродетель, унижать порок и показывать презрение к слабости»?

 

Вспомним брезгливое отношение  Н. Тургенева к «пирам» как  занятию, достойному «хамов»: «В Москве пучина наслаждений чувственной  жизни. Едят, пьют, спят, играют в карты — все сие за счет обременных работами крестьян» 138. Запись датируется 1821 годом — годом публикации «Пиров» Баратынского). Первые исследователи «Зеленой лампы», подчеркивая ее «оргический» характер, отказывали ей в каком-либо политическом значении. Современные исследователи, вскрыв глубину реальных политических интересов членов общества, просто отбросили всякую разницу между «Зеленой лампой» и нравственной атмосферой «Союза благоденствия».

 

М. В. Нечкина совершенно обошла молчанием  эту сторону вопроса. Б. В. Томашевский нашел выход в том, чтобы разделить серьезные и полностью соответствующие духу «Союза благоденствия» заседания «Зеленой лампы» и не лишенные вольности вечера в доме Никиты Всеволожского.

 

«Пора отличать вечера Всеволожского  от заседаний «Зеленой лампы»«, — писал он 139. Правда, строкой ниже исследователь значительно смягчает свое утверждение, добавляя, что «для Пушкина, конечно, вечера в доме Всеволожского представлялись такими же неделимыми, как неделимы были заседания «Арзамаса» и традиционные ужины с гусем». Остается неясным, почему требуется различать то, что для Пушкина было неделимо, и следует ли в этом случае и в «Арзамасе» разделять «серьезные» заседания и «шутливые» ужины? Вряд ли эта задача представляется выполнимой. «Зеленая лампа», бесспорно, была свободолюбивым литературным объединением, а не сборищем развратников.

 

Ломать вокруг этого вопроса  копья уже нет никакой необходимости*. Не менее очевидно, что «Союз благоденствия» стремился оказывать на «Зеленую лампу» влияние (участие в ней Ф. Глинки и С. Трубецкого не оставляет на этот счет никаких сомнений). Но означает ли это, что она была простым филиалом «Союза» и между этими организациями не обнаруживается разницы? Разница заключалась не в идеалах и программных установках, а в типе поведения. Существует и другая причина, по которой нельзя согласиться ни с П. Анненковым, писавшим, что следствие по делу декабристов обнаружило «невинный, то есть оргический характер «Зеленой лампы» (Анненков П. А. С. Пушкин в Александровскую эпоху. СПб., 1874, с. 63), ни с Б. Томашевским, высказавшим предположение, что «слухи об оргиях, возможно, пускались с целью пресечь... любопытство и направить внимание по ложному пути» (Томашевский Б. Пушкин. Кн. 1, с. 206).

 

Полиция в начале века преследовала безнравственность не менее активно, чем свободомыслие. Анненков невольно переносил в Александровскую эпоху нравы «мрачного семилетья». Что же касается утверждения Б. В. Томашевского, что «заседания конспиративного общества не могли происходить в дни еженедельных званых вечеров хозяина», что, по мнению исследователя, — аргумент в пользу разделения «вечеров» и «заседаний», то нельзя не вспомнить «тайные собранья // По четвергам. Секретнейший союз» грибоедовского Репетилова. Конспирация в 1819-1820 гг. еще весьма далеко отстояла от того, что вкладывалось в это понятие к 1824 г . Масоны называли заседания ложи «работами». Для члена «Союза благоденствия» его деятельность как участника общества также была «работой» или — еще торжественнее служением. Пущин так и сказал Пушкину: «Не я один поступил в это новое служение отечеству»140.

 

Доминирующее настроение политического  заговорщика — серьезное и  торжественное. Для члена «Зеленой лампы» свободолюбие окрашено в тона веселья, а реализация идеалов вольности  это превращение жизни в непрекращающийся праздник. Точно отметил, характеризуя Пушкина той поры, Л. Гроссман: «Политическую борьбу он воспринимал не как отречение и жертву, а как радость и праздник»141. Однако праздник этот связан с тем, что жизнь, бьющая через край, издевается над запретами. Лихость (ср.: «рыцари лихие») отделяет идеалы «Зеленой лампы» от гармонического гедонизма Батюшкова (и умеренной веселости арзамасцев), приближая к «гусарщине» Д. Давыдова и студенческому разгулу Языкова.

 

Нарушение карамзинского культа «пристойности» проявляется в речевом поведении участников общества. Дело, конечно, не в употреблении неудобных для печати слов в этом случае «Лампа» не отличалась бы от любой армейской пирушки. Убеждение исследователей, полагающих, что выпившая или даже просто разгоряченная молодежь — молодые офицеры и поэты — придерживалась в холостой беседе лексики Словаря Академии Российской, и в связи с этим доказывающих, что пресловутые «приветствия калмыка» должны были лишь отмечать недостаточную изысканность острот*. (Известные пушкинские слова из послания к Никите Всеволожскому:Вновь слышу, верные поэты, Ваш очарованный язык...

 

Налейте мне вино кометы, Желай  мне здравия, калмык! — поясняются следующим образом. «Вино кометы», упоминающееся и в «Евгении Онегине», — шампанское из винограда урожая 1811 г ., славившееся высоким качеством (этот же год был отмечен появлением кометы, что считалось предвестием войны). «Очарованный язык... Желай мне здравия, калмык!» — слова, указывающие на обычай вечеров в доме Всеволожского: когда кто-нибудь из участников молодежной попойки произносил «неудобное для печати слово», слуга хозяина, мальчик-калмык, подносил ему бокал со словами: «Здравия желаю!», — имеют несколько комический характер.)

 

Оно порождено характерным для  современной исторической мысли гипнозом письменных источников: документ приравнивается к действительности, а язык документа — к языку жизни.

 

Дело в том, что участники  заседаний и вечеров «Зеленой лампы» соединяли язык высокой политической и философской мысли, утонченной поэтической образности с площадной лексикой. Это создает особый, резко фамильярный стиль, характерный для писем Пушкина к членам «Зеленой лампы». Язык, богатый неожиданными столкновениями и стилистическими соседствами, становился своеобразным паролем, по которому узнавали «своего». Наличие языкового пароля, резко выраженного кружкового жаргона — характерная черта и «Лампы», и «Арзамаса». Именно наличие «своего» языка выделил Пушкин, мысленно переносясь из изгнания в «Зеленую лампу» («Вновь слышу... // Ваш очарованный язык...»). Речевому поведению должно было соответствовать и бытовое, основанное на том же смешении. Еще в 1817 году, адресуясь к Каверину (гусарская атмосфера подготовляла атмосферу «Лампы»), Пушкин писал, что ...можно дружно житьС стихами, с картами, с Платоном и с бокалом, Что резвых шалостей под легким покрываломИ ум возвышенный и сердце можно скрыть. (I, 238) Напомним, что как раз против такого смешения резко выступал моралист и проповедник Чацкий: Когда в делах — я от веселий прячусь,Когда дурачиться — дурачусь, А смешивать два эти ремесла Есть тьма охотников, я не из их числа.

 

Фамильярность, возведенная в культ, приводила к своеобразной ритуализации быта. Только это была ритуализация «наизнанку», напоминавшая шутовские  ритуалы карнавала. Отсюда характерные кощунственные замены: «девственница» Вольтера — «святая Библия Харит». Свидание с «Лаисой» может быть и названо прямо, с подчеркнутым игнорированием светских языковых приличий: Когда ж вновь сядем вчетвером С б... вином и чубуками, — и переведено на язык кощунственного ритуала:Проводит набожную ночь С младой монашенкой Цитеры. (Пушкин, II (1), 87)

 

Это можно сопоставить с карнавализацией  масонского ритуала в «Арзамасе». Пародийная антиритуальность шутовского действия в обоих случаях очевидна. Но если «либералист» веселился не так, как Молчалин, то досуг русского «карбонария» не походил на забавы «либералиста». Бытовое поведение не менее резко, чем формальное вступление в тайное общество, отгораживало дворянского революционера не только от людей «века минувшего», но и от широкого круга фрондеров, вольнодумцев и «либералистов». То, что такая подчеркнутость особого поведения («Этих в вас особенностей бездна», — говорит Софья Чацкому) по сути дела противоречила идее конспирации, не смущало молодых заговорщиков. Показательно, что не декабрист Н. Тургенев, а его осторожный старший брат должен был уговаривать бурно тянущегося к декабристским нормам и идеалам младшего из братьев, Сергея Ивановича, не обнаруживать своих воззрений в каждодневном быту.

Информация о работе Декабрист в повседневной жизни - I часть