Платон, Эхекрат, Федон

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 30 Марта 2013 в 17:49, реферат

Описание работы

Эхекрат. Скажи, Федон, ты был подле Сократа в тот день, когда он выпил яд в тюрьме, или только слышал обо всем от кого-нибудь еще?
Федон. Нет, сам, Эхекрат.
Эхекрат. Что же он говорил перед смертью? И как встретил кончину? Очень бы мне хотелось узнать. Ведь теперь никто из флиунтцев подолгу в Афинах не бывает, а из тамошних наших друзей, кто бы ни приезжал за последнее время, ни один ничего достоверного сообщить не может, кроме того только, что Сократ выпил яду и умер. Вот и все их рассказы

Файлы: 1 файл

Платон.docx

— 118.82 Кб (Скачать файл)

 

Оба отвечали, что именно это.

 

— Скажите, — продолжал  Сократ, — вы отвергаете все прежние  доводы целиком или же одни отвергаете, а другие нет?

 

— Одни отвергаем, — отвечали они, — другие нет.

 

— А как насчет того утверждения, что знание — это припоминание и что, если так, душа наша непременно должна была где-то существовать, прежде чем попала в в оковы тела?

 

— Я, — промолвил Кебет, — и тогда нашел это утверждение на редкость убедительным, и сейчас ни в коем случае не хочу от него отказываться.

 

— И я так считаю, —  сказал Симмий, — и был бы очень изумлен, если бы мое мнение вдруг переменилось.

 

Тогда Сократ:

 

— А между тем, друг-фиванец, тебе придется его переменить, если ты останешься при мысли, что гармония — это нечто составное, а душа — своего рода гармония, слагающаяся из натяжения телесных начал. Ведь ты едва ли и сам допустишь, что гармония сложилась и существовала прежде, нежели то, из чего ей предстояло сложиться. Или все-таки допустишь?

 

— Никогда, Сократ! — воскликнул Симмий.

 

— Но ты видишь, что именно это ты нечаянно и утверждаешь? Ведь ты говоришь, что душа существует до того, как воплотится в человеческом образе, а значит, она существует, сложившись из того, что еще не существует. Ведь гармония совсем непохожа на то, чему ты уподобляешь ее сейчас: наоборот, сперва рождается лира, и струны, и звуки, пока еще негармоничные, и лишь последней возникает гармония и первой разрушается. Как же этот новый твой довод будет звучать в лад с прежним?

 

— Никак не будет, — отвечал  Симмий.

 

— А ведь если какому доводу и следует звучать стройно  и в лад, так уж тому, который  касается гармонии.

 

— Да, конечно, — согласился Симмий.

 

— А у тебя не выходит  в лад, — сказал Сократ. — Так  что гляди, какой из двух доводов  ты выбираешь: что знание — это  припоминание или что душа — гармония.

 

— Первый, Сократ, несомненно, первый. Второй я усвоил без доказательства, соблазненный его правдоподобием и  изяществом, то есть так же, как обычно принимает его большинство людей. Но я прекрасно знаю, что доводы, доказывающие свою правоту через  правдоподобие, — это пустохвалы, и, если не быть настороже, они обманут тебя самым жестоким образом. Так случается и в геометрии, и во всем прочем. Иное дело — довод о припоминании и знании: он строится на таком основании, которое заслуживает доверия. Сколько я помню, мы говорили, что душа существует до перехода своего в тело с такой же необходимостью, с какою ей принадлежит сущность, именуемая бытием. Это основание я принимаю как верное и достаточное и нимало в нем не сомневаюсь. А если так, я, по-видимому, не должен признавать, что душа есть гармония, кем бы этот взгляд ни высказывался — мною или еще кем-нибудь.

 

— Ну, так и что же, Симмий? Как тебе кажется, может ли гармония или любое другое сочетание проявить себя как-то иначе, чем составные части, из которых оно складывается?

 

— Никак не может.

 

— Стало быть, как я  думаю, ни действовать само, ни испытывать воздействие как-нибудь иначе, чем  ни?

 

Симмий согласился.

 

— И значит, гармония не может  руководить своими составными частями, наоборот, она должна следовать за ними?

 

Симмий подтвердил.

 

— И уж подавно ей и  не двинуться, и не прозвучать вопреки  составным частям, одним словом, никакого противодействия им не оказать?

 

Да, ни малейшего.

 

— Пойдем дальше. Всякая гармония по природе своей такова, какова настройка?

 

— Не понимаю тебя.

 

— Ну, а если настройка  лучше, полнее — допустим, что такое  возможно, — то и гармония была бы гармонией в большей мере, а  если хуже и менее полно, то в меньшей  мере.

 

— Совершенно верно.

 

— А к душе это приложимо, так чтобы хоть ненамного одна душа была лучше, полнее другой или хуже, слабее именно как душа?

 

— Никак не приложимо!

 

— Продолжим, ради Зевса. Про  душу говорят, что одна обладает умом и добродетелью и потому хороша, а другая безрассудна, порочна и  потому дурна. Верно так говорится или неверно?

 

— Да, верно.

 

— А если душу считать  гармонией, как нам обозначить то, что содержится в душах — добродетель  и порочность? Назовем первую еще  одной гармонией, а вторую дисгармонией? И про хорошую душу скажем, что она гармонична и, будучи сама гармонией, несет в себе еще одну гармонию, а про другую — что она и сама негармонична, и другой гармонии не содержит?

 

— Я, право, не знаю, как отвечать, — промолвил Симмий. — Однако же ясно: раз мы так предположили, то и скажем что-нибудь вроде этого.

 

— Но ведь мы уже признали, — продолжал Сократ, — что  ни одна душа не может быть более  или менее душою, чем другая, а  это означает признать, что одна гармония не может быть более, полнее или же менее, слабее гармонией, чем  другая. Так?

 

— Именно так.

 

— А что не есть гармония более или менее, то не должно быть и настроено более или менее. Верно?

 

— Верно.

 

— А что не настроено  более или менее, будет ли это  причастно гармонии в большей  или меньшей степени, нежели что-то иное, или одинаково?

 

— Одинаково.

 

— Значит, душа, раз она  всегда остается самой собою и  не бывает ни более ни менее душою, чем другая душа, не бывает и настроенной в большей или меньшей степени?

 

— Да, не бывает.

 

— И если так, [одна душа] не может быть причастна гармонии или  дисгармонии более полно, [чем  другая]?

 

— Выходит, что нет.

 

— Но повторяю, если так, может  ли одна душа оказаться причастной порочности или добродетели более  полно, чем другая? Ведь мы признали, что порочность — это дисгармония, добродетель же — гармония.

 

— Никак не может.

 

— А еще вернее, пожалуй, — если быть последовательными —  ни одна душа, Симмий, порочности не причастна: ведь душа — это гармония, а гармония, вполне оставаясь самой собою, то есть гармонией, никогда не будет причастна дисгармонии.

 

— Да, конечно.

 

— И душа не будет причастна  порочности, поскольку она остается доподлинно душою.

 

— Можно ли сделать такой  вывод из всего, что было сказано?

 

— Из нашего рассуждения  следует, что все души всех живых  существ одинаково хороши, коль скоро  душам свойственно оставаться тем, что они есть, — душами.

 

— Мне кажется, что так, Сократ.

 

— Но кажется ли тебе это  верным? Кажется ли тебе, что мы пришли бы к такому выводу, будь наше исходное положение — что душа это гармония — верно?

 

— Ни в коем случае!

 

— Пойдем дальше, — продолжал  Сократ. — Что правит всем в человеке — душа, особенности если она  разумна, или что иное, как, по твоему?

 

— По-моему, душа.

 

— А правит она, уступая  состоянию тела или противясь  ему? Я говорю вот о чем: если, например, у тебя жар и жажда, душа влечет тебя в другую сторону и не велит  пить, если ты голоден — не велит есть, и в тысяче других случаев мы видим, как она действует вопреки телу. Так или не так?

 

— Именно так.

 

— Но разве мы не согласились  раньше, что душа, если это гармония, всегда поет в лад с тем, как  натянуты, или отпущены, или звучат, или как-то еще размещены и  расположены составные части? Разве  мы не согласились, что душа следует  за ними и никогда не властвует?

 

— Да, — отвечал Симмий, — согласились.

 

— Что же получается? Ведь мы убеждаемся, что она действует  как раз наоборот — властвует  над всем тем, из чего, как уверяют, она состоит, противится ему чуть ли не во всЁм и в течение всей жизни всеми средствами подчиняет своей власти и то сурово и больно наказывает, заставляя исполнять предписания врача или учителя гимнастики, то обнаруживает некоторую снисходительность, то грозит, то увещевает, обращаясь к страстям, гневным порывам и страхам словно бы со стороны. Это несколько напоминает те стихи Гомера, где он говорит об Одиссее:

 

В грудь он ударил себя и  сказал раздраженному сердцу:

Сердце, смирись; ты гнуснейшее вытерпеть силу имело...

 

Разве, по-твоему, у него сложились  бы такие стихи, если бы он думал, что  душа — это гармония, что ею руководят  состояния тела, а не наоборот —  что она сама руководит и властвует  и что она гораздо божественнее любой гармонии? Как тебе кажется?

 

— Клянусь Зевсом, Сократ, мне кажется, что ты прав!

 

— Тогда, дорогой мой, нам  никак не годится утверждать, будто  душа — своего рода гармония: так  мы, пожалуй, разойдемся и с божественным Гомером, и с самими собою.

 

— Верно, — подтвердил он.

 

— Вот и прекрасно, —  сказал Сократ. — Фиванскую Гармонию мы как будто умилостивили. Теперь очередь Кадма, Кебет. Как нам приобрести его благосклонность, какими доводами?

 

— Мне кажется, ты найдешь  как, — отозвался Кебет. — Во всяком случае, твои возражения против гармонии меня просто восхитили — настолько они были неожиданны. Слушая Симмия, когда он говорил о своих затруднениях, я все думал: неужели кто-нибудь сумеет справиться с его доводами? И мне было до крайности странно, когда он не выдержал и первого твоего натиска. Так что я бы не удивился, если бы та же участь постигла и Кадмовы доводы.

 

— Ах, милый ты мой, — сказал Сократ, — не надо громких слов —  как бы кто не испортил наше рассуждение  еще раньше, чем оно началось. Впрочем, об этом позаботится божество, а мы по-гомеровски вместе пойдем и посмотрим, дело ли ты говоришь.

 

Что ты хочешь выяснить? Главное, если я не ошибаюсь, вот что. Ты требуешь доказательства, что душа наша неуничтожима и бессмертна: в противном случае, говоришь ты, отвага философа, которому предстоит умереть и который полон бодрости и спокойствия, полагая, что за могилою он найдет блаженство, какого не мог бы обрести, если бы прожил свою жизнь иначе, — его отвага безрассудна и лишена смысла. Пусть мы обнаружили, что душа сильна и богоподобна, что она существовала и до того, как мы родились людьми, — все это, по-твоему, свидетельствует не о бессмертии души, но лишь о том, что она долговечна и уже существовала где-то в прежние времена неизмеримо долго, многое постигла и многое совершила. Но к бессмертию это ее нисколько не приближает, напротив, само вселение ее в человеческое тело было для души началом гибели, словно болезнь. Скорбя проводит она эту свою жизнь, чтобы под конец погибнуть в том, что зовется смертью. И совершенно безразлично, утверждаешь ты, войдет ли она в тело раз или много раз, по крайней мере для наших опасений: если только человек не лишен рассудка, он непременно должен опасаться — ведь он не знает, бессмертна ли душа, и не может этого доказать.

 

Вот, сколько помнится, то, что ты сказал, Кебет. Я повторяю это нарочно, чтобы ничего не пропустить и чтобы ты мог что-нибудь прибавить или убавить, если пожелаешь.

 

А Кебет в ответ:

 

— Нет, Сократ, сейчас я ничего не хочу ни убавлять, ни прибавлять. Это  все, что я сказал.

 

Сократ задумался и  надолго умолк. Потом начал так:

 

— Не простую задачу задал  ты, Кебет. Чтобы ее решить, нам придется исследовать причину рождения и разрушения в целом. И если ты не против, я расскажу тебе о том, что приключилось со мной во время такого исследования. Если что из этого рассказа покажется тебе полезным, ты сможешь использовать это для подкрепления твоих взглядов.

 

— Конечно, я не против, — ответил Кебет.

 

[Аргумент четвертый: теория  души как эйдоса жизни]

 

— Тогда послушай. В молодые  годы, Кебет, у меня была настоящая страсть к тому виду мудрости, который называют познанием природы. Мне представлялось чем-то возвышенным знать причины каждого явления — почему что рождается, почему погибает и почему существует. И я часто бросался из крайности в крайность и вот какого рода вопросы задавал себе в первую очередь: когда теплое и холодное вызывают гниение, не тогда ли как судили некоторые, образуются живые существа? Чем мы мыслим — кровью, воздухом или огнем? Или же ни тем, ни другим и ни третьим, а это наш мозг вызывает чувство слуха, в зрения, и обоняния, а из них возникают память и представление, а из памяти и представления, когда они приобретут устойчивость, возникает знание?

 

Размышлял я и о гибели всего этого, и о переменах, которые  происходят в небе и на Земле, и  всЁ для того, чтобы в конце концов счесть себя совершенно непригодным к такому исследованию. Сейчас я приведу тебе достаточно веский довод. До тех пор я кое-что знал ясно — так казалось и мне самому, и остальным, — а теперь, из-за этих исследований, я окончательно ослеп и утратил даже то знание, что имел прежде, — например, среди многого прочего перестал понимать, почему человек растет. Прежде я думал, что это каждому ясно: человек растет потому, что ест и пьет. Мясо прибавляется к мясу, кости — к костям, и так же точно, по тому же правилу, всякая часть [пищи] прибавляется к родственной ей части человеческого тела и впоследствии малая величина становится большою. Так малорослый человек делается крупным. Вот как я думал прежде. Правильно, по-твоему, или нет?

 

— По-моему, правильно, —  сказал Кебет.

 

— Или еще. Если высокий  человек, стоя рядом с низкорослым, оказывался головою выше, то никаких  сомнений это у меня не вызывало. И два коня рядом — тоже. Или  еще нагляднее: десять мне казалось больше восьми потому, что к восьми прибавляется два, а вещь в два  локтя длиннее вещи в один локоть потому, что превосходит ее на половину собственной длины.

 

— Ну, хорошо, а что ты думаешь  обо всем этом теперь? — спросил  Кебет.

 

— Теперь, клянусь Зевсом, — сказал Сократ, — я далек  от мысли, будто знаю причину хотя бы одной из этих вещей. Я не решаюсь  судить даже тогда, когда к единице  прибавляют единицу, — то ли единица, к которой прибавили другую, стала  двумя, то ли прибавляемая единица и  та, к которой прибавляют, вместе становятся двумя через прибавление  одной к другой. Пока каждая из них  была отдельно от другой, каждая оставалась единицей и двух тогда не существовало, но вот они сблизились, и я спрашиваю себя: в этом ли именно причина возникновения двух — в том, что произошла встреча, вызванная взаимным сближением? И если кто разделяет единицу, я не могу больше верить, что двойка появляется именно по этой причине — через разделение, ибо тогда причина будет как раз противоположной причине образования двух: только что мы утверждали, будто единицы взаимно сближаются и прибавляются одна к другой, а теперь говорим, что одна от другой отделяется и отнимается! И я не могу уверить себя, будто понимаю, почему и как возникает единица или что бы то ни было иное — почему оно возникает, гибнет или существует. Короче говоря, этот способ исследования мне решительно не нравится, и я выбираю себе наугад другой.

Информация о работе Платон, Эхекрат, Федон