Диалоги в композиции "Пиковой Дамы"

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 25 Ноября 2011 в 18:42, доклад

Описание работы

Статья Виноградова "Пиковая дама"
Вопрос о диалоге в стиле пушкинской повести очень сложен. Хотя диалогическая речь в составе повествования и включена в общий монологический контекст автора или рассказчика, тем не менее противопоставленность (быть может, вернее: сопоставленность) разговора персонажей повествовательному стилю всегда ощутительна. От строения повествовательной речи зависит строй диалога. Отталкиваясь от повести карамзинского типа по направлению к вальтер-скоттовскому роману, Пушкин, прежде всего, перестраивает стиль прозаического диалога. Формы повествования в „Арапе Петра Великого“ еще не вышли решительно из стилистического круга, очерченного карамзинской традицией. Но в языке действующих лиц разрыв с формами сентиментального монологизма, с приемами гримировки персонажей под идеальный образ заданного литературного субъекта, явно осуществлен. Пушкинский диалог стилистически (а на „археологически“) стремится быть имманентным воспроизводимому культурно-историческому контексту. В речи действующих лиц напряжены приемы культурно-бытовой, классовой и социально-характерологической дифференциации. Диалогический стиль становится реалистическим, т. е. ориентируется на действительность, на ее символическое и типическое представление.

Файлы: 1 файл

пиковая дама.doc

— 65.50 Кб (Скачать файл)

7. Диалоги в композиции  „Пиковой Дамы“

   Вопрос  о диалоге в стиле пушкинской повести очень сложен. Хотя диалогическая  речь в составе повествования  и включена в общий монологический контекст автора или рассказчика, тем  не менее противопоставленность (быть может, вернее: сопоставленность) разговора персонажей повествовательному стилю всегда ощутительна. От строения повествовательной речи зависит строй диалога. Отталкиваясь от повести карамзинского типа по направлению к вальтер-скоттовскому роману, Пушкин, прежде всего, перестраивает стиль прозаического диалога. Формы повествования в „Арапе Петра Великого“ еще не вышли решительно из стилистического круга, очерченного карамзинской традицией. Но в языке действующих лиц разрыв с формами сентиментального монологизма, с приемами гримировки персонажей под идеальный образ заданного литературного субъекта, явно осуществлен. Пушкинский диалог стилистически (а на „археологически“) стремится быть имманентным воспроизводимому культурно-историческому контексту. В речи действующих лиц напряжены приемы культурно-бытовой, классовой и социально-характерологической дифференциации. Диалогический стиль становится реалистическим, т. е. ориентируется на действительность, на ее символическое и типическое представление.

   Перелом в самом повествовательном стиле, характерный для творчества Пушкина конца 20-х—начала 30-х годов, не мог не отразиться и на приемах строения повествовательного диалога, усиливая их бытовую характерность. Правда, в „Повестях Белкина“ диалог сокращается вследствие драматического осложнения самого повествовательного стиля. Однако в „Барышне-Крестьянке“ и отчасти в эпилоге „Станционного Смотрителя“ и „Гробовщика“ диалог запечатлен яркими чертами реалистического драматизма. Он иногда даже выступает из „сказа“, из монологического контекста повествования, и сближается с формами бытовой реалистической драмы. Бытовые интонации, разнообразие социально-характеристических примет, классовая разностильность, богатство экспрессии, моторная выразительность разговора, непосредственность динамизма мимических и жестикуляционных впечатлений — все это, налагаясь, идет к „Капитанской Дочке“ и „Сценам из рыцарских времен“.

   Таким образом, пушкинской повести не совсем чужд характерный для романтической  повести 20-х—30-х гг. синкретизм повествовательного и драматического стилей. Во всяком случае, без анализа пушкинского диалога трудно понять происшедшую в 30-х гг. реформу литературно-языковой характерологии, реформу, на которой Гоголь затем обосновал свое творчество речевых гримас и гротесков.

- 119 -

   Но, рядом с этой тенденцией, в пушкинском стиле жила и другая, ей противоположная, — разносубъектная драматизация самого повествования, превращение  монолога автора или рассказчика  в „полилог“. В авторском повествовании  начинали звучать разные голоса. Возникало сложное переплетение разных субъектных планов, разных точек зрения в повествовательном стиле. Этот прием внутренней драматизации повествовательного стиля допускал свободное применение диалогической речи только в отношении тех персонажей, точки зрения и оценки которых не привносились в сферу самого повествования, а развивались помимо нее — в разговорах и уединенных монологах героев. Так, в повести „Метель“ исключена возможность широко развернутого диалога между Марьей Гавриловной и Владимиром или между Марьей Гавриловной и Бурминым, потому что субъектно-экспрессивные формы речи всех этих лиц окрашивают временами самую ткань повествования. Зато сохраняется полная свобода воспроизведения устной крестьянской речи, так как стиль рассказа не связан с областным деревенским говором. В „Пиковой Даме“ a priori трудно ожидать развитого драматического диалога между Германном и Лизаветой Ивановной, так как их отношение к изображаемым событиям, их экспрессия свободно и резко врываются в повествовательный стиль. В структуре диалога Германну лишь однажды выпадает главная роль. Это в сцене вымогательства тайны трех карт у старухи. Однако, в сущности, и здесь Германн разыгрывает диалогизованный монолог. Старуха молчит, лишь один раз прервав свою немоту. Если же отрешиться от этой патетической речи, которая образует крутой эмоционально-драматический подъем в середине повести, то все диалогические отрывки „Пиковой Дамы“ живописно разместятся в стройной симметрии. Естественно, что наиболее свободные и открытые формы драматического воспроизведения диалога располагаются в первых двух главах повести, когда внутренняя драматизация самого авторского повествования еще не раскрылась, еще не успела развернуться.

   Прежде  всего, драматический диалог служит для автора средством изображения всей окружающей Германна офицерской среды. Образы Сурина, Нарумова, Томского не вставлены в рамки литературного портрета, а представлены в драматическом развитии разговора за шампанским. Диалог в своем естественном, непринужденно-бытовом течении кружится вокруг тем игры. В него вовлекаются один за другим гости. Все шире очерчивается круг игроков. Таким образом, происходит своеобразный парад „молодых людей“. В разговор неожиданно вступают новые голоса новых лиц. Диалог открывается несколько французским вопросом хозяина, обращенным к Сурину: „Что ты сделал, Сурин?“ В кажущейся беспорядочности диалога, который, следуя ассоциациям по смежности, захватывает одного за другим нескольких наиболее примечательных присутствующих или знакомых (Сурина, Германна, бабушку Томского,

- 120 -

самого  Томского), легко открывается строгая  последовательность, стройная система. Основные сюжеты разговора — Сурин, Германн, бабушка — связаны темой  „удивительности“, „непонятности“.

   „— ... Твердость твоя для меня удивительна“ (Сурин).

   „—  А каков Германн!“ (один из гостей).

   „—  Германн немец... А если кто для меня непонятен, так это моя бабушка... — Не могу постигнуть... каким образом бабушка моя не понтирует!“ (Томский).

   Вместе  с тем диалог не только приводит к анекдоту о трех верных картах, как зерну трагедии Германна, но и устанавливает драматическую параллель Германна — старухи. Германн преднамечен здесь, как партнер старухи в драматической игре вокруг тайны трех верных карт. Но весь этот строй смыслов определяется лишь на основе композиции повести в целом. Само же строение диалога маскирует прямой логицизм его движения разнообразием и выразительностью устного синтаксиса и бытовых ярко-экспрессивных интонаций, вращающихся в сфере светски-разговорного языка.

   „— И ты ни разу не соблазнился?“

   „— А каков Германн!“

   „— ...он рассчетлив, вот и всё!.. А если кто для меня непонятен ...“

   „— Как? что?“

   „— Не могу постигнуть...“

   „— Да что ж тут удивительного?..“

   „—  Так вы ничего про нее не знаете?

   — Нет! право, ничего!

   — О, так послушайте!“

   Этот прием экспрессивной маскировки логических форм характерен для пушкинского диалогического стиля.

   Если  диалог первой главы разрешается  вставной новеллой Томского, т. е. переходит  в „сказ“, то во второй главе диалог, несмотря на всю свою экспрессивную  красочность, субъектно-стилевое разнообразие и лаконический драматизм, является лишь иллюстративным приемом повествования. Он не только обрамлен повествованием, включен в него, но и прерывается повествованием, сопоставляется с ним и растворяется в нем. Отдельные части диалога рассматриваются как прямая замена повествования и переводятся затем на язык повествования, нейтрализуются им: „«Умерла! — сказала она: — а я и не знала! Мы вместе были пожалованы во фрейлины, и когда мы представились, то государыня...» И графиня в сотый раз рассказала внуку свой анекдот“.

   Этот  прием соединения реплики с повествовательною  фразой посредством союза и, устанавливающий функциональную однородность соединяемых частей и, таким образом, накладывающий на разговор персонажей

- 121 -

отпечаток повествовательной интонации, не раз  встречается в языке „Пиковой Дамы“.

   „—  Ну, Paul, — сказала она потом, —  теперь помоги мне встать. Лизанька, где моя табакерка?

   И графиня со своими девушками пошла за ширмами оканчивать свой туалет“.

   „...Простите, Лизавета Ивановна! Почему же вы думали, что Нарумов инженер?

   И Томский вышел из уборной...“

   Ср.: „ — Не может быть! — сказала  Лизавета Ивановна... — Это писано верно не ко мне! — И разорвала письмо в мелкие кусочки“.

   Последующая символическая транспозиция всех драматических сцен второй главы в сферу сознания Лизаветы Ивановны еще более подчеркивает повествовательную функцию диалога.

   „— И вот моя жизнь! — подумала Лизавета Ивановна“. Симптоматично, что здесь выступает тот же союз и. Он относится ко всему предшествующему тексту второй главы. Если при посредстве союза и раньше осуществлялась повествовательная нейтрализация драматических отрывков, то теперь все эти отрывки и сопровождающие их ремарки переносятся в план сознания Лизаветы Ивановны, становятся предметом ее переживаний и дум, вовлекаются в ее „внутреннюю речь“.

   Таким образом, характерный для пушкинского  повествовательного стиля принцип  субъектно-экспрессивных сдвигов  и транспозиций распространяется и  на диалог. Эта особенность строения диалога типична для повествовательной манеры Пушкина.

   Вместе  с тем уже в диалогических сценах второй главы „Пиковой Дамы“ с достаточной определенностью распознаются своеобразные приемы социально-характерологической дифференциации языка персонажей. Они лишены условной манерности, которая была свойственна стилю той эпохи. Принцип типической индивидуализации характера, сказывающейся в манере речи и опирающейся на живое бытовое многообразие социально-экспрессивных вариаций, в повести Пушкина находит совершенно оригинальное выражение. Формы характеристических колебаний разговорной речи одного персонажа Пушкин замыкает в строго очерченные пределы. Он борется с той стилистической бесформенностью, которая допускала разрыв разговорной речи персонажа с языком автора, повествовательными интонациями литератора, — независимо от композиционных соотношений разных речевых планов в структуре повести (ср. повести М. П. Погодина, Ф. Булгарина, А. А. Марлинского, Н. Ф. Павлова и мн. др.). Это был остаток сентиментального солипсизма литературной личности, исключавшего разнообразие социальных характеров, отрицавшего принцип множественности индивидуальных сознаний. Пушкин старался освободить от этого пережитка русскую повесть. Авторская интенция в пушкинском

- 122 -

повествовании не ломает индивидуальной характерности  речи персонажа.

   В „Пиковой Даме“ кажется наиболее нейтральной, лишенной своеобразия и индивидуальной определенности, устная речь Лизаветы Ивановны. Если не считать обращения (к мамзели) душенька, если не вникнуть в тонкие, полные индивидуальной значительности, оттенки ее реплик мамзели, выражающих смущение и запирательство, и в ее лукавый, несмотря на замешательство, вопрос Томскому: — „У меня голова болит... Что же говорил вам Германн — или как бишь его?...“, — то прямая речь Лизаветы Ивановны как будто расплывется в шаблонных формулах и интонациях разговорно-светского языка, потеряет индивидуально-характеристические черты (ср.: „ — Вы чудовище! — сказала наконец Лизавета Ивановна“). Можно подумать, что эта расплывчатость речевых контуров входила в художественный замысел автора, соответствовала содержанию образа „бедной воспитанницы“. Однако это не совсем так. Прежде всего, сопровождающие разговор Лизаветы Ивановны формы экспрессии настолько своеобразны, что в связи с ними и вся манера речи приобретает ярко выраженную типическую характерность. „«Кого это вы хотите представить?» — тихо спросила Лизавета Ивановна“. В этом тихо (следует вспомнить, что старуха пошла за ширмы) скрыты и боязнь перед графиней и лукавое любопытство, выглядывающее из-под покорности и смирения.

   Показательно, что, кроме влечения к Германну, повествователь отмечает еще одно чувство, как основное для отношений Лизаветы Ивановны к Германну, — это испуг, затем — ужас.

   „Лизавета Ивановна испугалась сама не зная чего... и села в карету с трепетом неизъяснимым“.

   „Он схватил ее руку; она не могла опомниться от испугу“.

   „...с трепетом вошла к себе...“

   „благодаря  новейшим романам, это, уже пошлое лицо, пугало и пленяло ее воображение“.

   „...Германн вошел. Она затрепетала...“

   „—  Где же вы были? — спросила она испуганным шопотом“.

   „Лизавета Ивановна выслушала его с ужасом...“

   Так к любви Лизаветы Ивановны примешивались  расчет и страх. Этот сложный психологический  рисунок образа виден и в формах экспрессии, проникающей речь воспитанницы. Поэтому изучение речи Лизаветы Ивановны, игнорирующее контекст и формы моторной экспрессии, не может уяснить всей семантической тонкости пушкинского словесного узора. Своеобразие пушкинского диалога состоит в оригинальных приемах сочетания речи с мимикой, жестом, позами и движениями.

Информация о работе Диалоги в композиции "Пиковой Дамы"