Платон, Эхекрат, Федон

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 30 Марта 2013 в 17:50, реферат

Описание работы

Эхекрат. Скажи, Федон, ты был подле Сократа в тот день, когда он выпил яд в тюрьме, или только слышал обо всем от кого-нибудь еще?
Федон. Нет, сам, Эхекрат.
Эхекрат. Что же он говорил перед смертью? И как встретил кончину? Очень бы мне хотелось узнать. Ведь теперь никто из флиунтцев подолгу в Афинах не бывает, а из тамошних наших друзей, кто бы ни приезжал за последнее время, ни один ничего достоверного сообщить не может, кроме того только, что Сократ выпил яду и умер. Вот и все их рассказы

Файлы: 1 файл

Платон.docx

— 118.82 Кб (Скачать файл)

 

— Итак, еще раз: к какому виду [сущего] ближе душа, как ты рассудишь, помня и прежние доводы, и эти, самые последние?

 

— Мне кажется, Сократ, —  ответил Кебет, — любой, даже самый отъявленный тугодум, идя по этому пути, признает, что душа решительно и безусловно ближе к неизменному, чем к изменяющемуся.

 

— А тело?

 

— К изменяющемуся.

 

— Взгляни теперь еще вот  с какой стороны. Когда душа и  тело соединены, природа велит телу подчиняться и быть рабом, а душе — властвовать и быть госпожою. Приняв это в соображение, скажи, что из них, по-твоему, ближе божественному и что смертному? Не кажется ли тебе, что божественное создано для власти и руководительства, а смертное — для подчинения и рабства?

 

— Да, кажется.

 

— Так с чем же схожа  душа?

 

— Ясно, Сократ: душа схожа  с божественным, а тело со смертным.

 

— Теперь подумай, Кебет, согласен ли ты, что из всего сказанного следует такой вывод: божественному, бессмертному, умопостигаемому, единообразному, неразложимому, постоянному и неизменному самому по себе в высшей степени подобна наша душа, а человеческому, смертному, постигаемому не умом, многообразному, разложимому и тленному, непостоянному и несходному с самим собою подобно — и тоже в высшей степени — наше тело. Можем мы сказать что-нибудь вопреки этому, друг Кебет?

 

— Нет, не можем.

 

— А если так, то не подобает ли телу быстро разрушаться, а душе быть вовсе неразрушимой или почти  неразрушимой?

 

— Как же иначе?

 

— Но ведь ты замечаешь, что, когда человек умирает, видимая  его часть — тело, принадлежащая  к видимому, или труп, как мы его  называем, которому свойственно разрушаться, распадаться, развеиваться, подвергается этой участи не вдруг, не сразу, но сохраняется  довольно долгое время, если смерть застигнет  тело в удачном состоянии и  в удачное время года. К тому же тело усохшее и набальзамированное, как бальзамируют в Египте, может сохраняться чуть ли не без конца. Но если даже тело и сгниет, некоторые его части — кости, сухожилия и прочие им подобные, можно сказать, бессмертны. Верно?

 

— Да.

 

— А душа, сама безвидная и удаляющаяся в места славные, чистые и безвидные — поистине в Аид, к благому и разумному богу, куда — если бог пожелает — вскорости предстоит отойти и моей душе, — неужели душа, чьи свойства и природу мы сейчас определили, немедленно, едва расставшись с телом, рассеивается и погибает, как судит большинство людей? Нет, друзья Кебет и Симмий, ничего похожего, но скорее всего вот как. Допустим, что душа разлучается с телом чистою и не влачит за собою ничего телесного, ибо в течение всей жизни умышленно избегала любой связи с телом, остерегалась его и сосредоточивалась в самой себе, постоянно в этом упражняясь, иными словами, посвящала себя истинной философии и, по сути дела, готовилась умереть легко и спокойно. Или же это нельзя назвать подготовкою к смерти?

 

— Бесспорно, можно.

 

— Такая душа уходит в  подобное ей самой безвидное место, божественное, бессмертное, разумное, и, достигши его, обретает блаженство, отныне избавленная от блужданий, безрассудства, страхов, диких вожделений и всех прочих человеческих зол, и — как говорят о посвященных в таинства — впредь навеки поселяется среди богов. Так мы должны сказать, Кебет, или как-нибудь по-иному?

 

— Так, клянусь Зевсом, —  ответил Кебет.

 

— Но, думаю, если душа разлучается  с телом оскверненная и замаранная, ибо всегда была в связи с телом, угождала ему и любила его, зачарованная им, его страстями и наслаждениями  настолько, что уже ничего не считала  истинным, кроме телесного, — того, что можно осязать, увидеть, выпить, съесть или использовать для любовной утехи, а все смутное для глаза  и незримое, но постигаемое разумом  и философским рассуждением, приучилась ненавидеть, бояться и избегать, — как, по-твоему, такая душа расстанется с телом чистою и обособленною в себе самой?

 

— Никогда!

 

— Я думаю, что она вся  проникнута чем-то телесным: ее срастили с ним постоянное общение и  связь и долгие заботы о нем.

 

— Совершенно верно.

 

— Но ведь телесное, друг, надо представлять себе плотным, тяжелым, землеобразным, видимым. Ясно, что душа, смешанная с телесным, тяжелеет, и эта тяжесть снова тянет ее в видимый мир. В страхе перед безвидным, перед тем, что называют Аидом, она бродит среди надгробий и могил — там иной раз и замечают похожие на тени призраки душ. Это призраки как раз таких душ, которые расстались с телом нечистыми; они причастны зримому и потому открываются глазу.

 

— Да, Сократ, похоже на то.

 

— Очень похоже, Кебет. И конечно же это души не добрых, но дурных людей: они принуждены блуждать среди могил, неся наказание за дурной образ жизни в прошлом, и так блуждают до той поры, пока пристрастием к бывшему своему спутнику — к телесному — не будут вновь заключены в оковы тела. Оковы эти, вероятно, всякий раз соответствуют тем навыкам, какие были приобретены в прошлой жизни.

 

— О каких же навыках  ты говоришь, Сократ?

 

— Ну, вот, например, кто предавался чревоугодию, беспутству и пьянству, вместо того чтобы всячески их остерегаться, перейдет, вероятно, в породу ослов  или иных подобных животных. Как  тебе кажется?

 

— Это вполне вероятно.

 

— А те, кто отдавал  предпочтение несправедливости, властолюбию  и хищничеству, перейдут в волков, ястребов или коршунов. Или же мы с тобою решим, что такие души перейдут в иные какие-нибудь тела?

 

— Что ты! — сказал Кебет. Конечно, в эти, которые ты назвал.

 

— Тогда, по-моему, уже ясно, что и всем остальным предназначены  места, соответствующие их главной  в жизни заботе.

 

— Да уж куда яснее!

 

— А самые счастливые среди  них, уходящие в самое лучшее место, — это те, кто преуспел в гражданской, полезной для всего народа добродетели: имя ей рассудительность и справедливость, она рождается из повседневных обычаев  и занятий, без участия философии  и ума.

 

— Чем же они такие счастливые?

 

— Да они, вероятно, снова  окажутся в общительной и смирной  породе, среди пчел, или, может быть, ос, или муравьев, а не то и вернутся к человеческому роду, и из них  произойдут воздержные люди.

 

— Да, похоже на то.

 

— Но в род богов не позволено перейти никому, кто  не был философом и не очистился  до конца, — никому, кто не стремился  к познанию. Потому-то, милые мои Симмий и Кебет, истинные философы гонят от себя все желания тела, крепятся и ни за что им не уступают, не боясь разорения и бедности в отличие от большинства, которое корыстолюбиво, и, хотя они в отличие от властолюбивых и честолюбивых не страшатся бесчестия и бесславия, доставляемых дурною жизнью, они от желаний воздерживаются.

 

— Так ведь иное было бы и  недостойно их, Сократ! — воскликнул Кебет.

 

— Да, недостойно, клянусь  Зевсом. Кто заботится о о своей душе, а не холит тело, тот расстается со всеми этими желаниями. Остальные идут, сами не зная куда, а они следуют своим путем: в уверенности, что нельзя перечить философии и противиться освобождению и очищению, которые она несет, они идут за ней, куда бы она ни повела.

 

— Как это, Сократ?

 

— Сейчас объясню. Тем, кто  стремится к познанию, хорошо известно вот что: когда философия принимает  под опеку их душу, душа туго-натуго связана в теле и прилеплена к  нему, она вынуждена рассматривать  и постигать сущее не сама по себе, но через тело, словно бы через решетки  тюрьмы, и погрязает в глубочайшем  невежестве. Видит философия и  всю грозную силу этой тюрьмы: подчиняясь страстям, узник сам крепче любого блюстителя караулит собственную темницу. Да, стремящимся к познанию известно, в каком положении бывает их душа, когда философия берет ее под свое покровительство и с тихими увещаниями принимается освобождать, выявляя, до какой степени обманчиво зрение, обманчив слух и остальные чувства, убеждая отдаляться от них, не пользоваться их службою, насколько это возможно, и советуя душе сосредоточиваться и собираться в себе самой, верить только себе, когда, сама в себе, она мыслит о том, что существует само по себе, и не считать истинным ничего из того, что она с помощью другого исследует из других вещей, иначе говоря, из ощутимых и видимых, ибо то, что видит душа, умопостигаемо и безвидно. Вот то освобождение, которому не считает нужным противиться душа истинного философа, и потому она бежит от радостей, желаний, печалей и страхов, насколько это в ее силах, понимая, что, если кто сильно обрадован, или опечален, или испуган, или охвачен сильным желанием, он терпит не только обычное зло, какого и мог бы ожидать, — например, заболевает или проматывается, потакая своим страстям, — но и самое великое, самое крайнее из всех зол и даже не отдает себе в этом отчета.

 

— Какое же это, зло, Сократ? — спросил Кебет.

 

— А вот какое: нет человека, чья душа, испытывая сильную радость или сильную печаль, не считала бы то, чем вызвано такое ее состояние, предельно ясным и предельно подлинным, хотя это и не так. Ты, я думаю, со мною согласишься, что в первую очередь это относится к вещам видимым.

 

— Охотно соглашусь.

 

— А согласишься ли ты, что именно в таком состоянии  тело сковывает душу особенно крепко?

 

— То есть как?

 

— А вот как: у любой  радости или печали есть как бы гвоздь, которым она пригвождает  душу к телу, пронзает ее и делает как бы телесною, заставляя принимать  за истину все, что скажет тело. А  разделяя представления и вкусы  тела, душа, мне кажется, неизбежно  перенимает его правила и привычки, и уже никогда не прийти ей в  Аид чистою — она всегда отходит, обремененная телом, и потому вскоре вновь попадает в иное тело и, точно  посеянное зерно, пускает ростки. Так она лишается своей доли в  общении с божественным, чистым и единообразным.

 

— Верно, Сократ, совершенно верно, — сказал Кебет.

 

— По этим как раз причинам, Кебет, воздержны и мужественны те, кто достойным образом стремится к познанию, а вовсе не по тем, о которых любит говорить большинство. Или, может, ты иного мнения?

 

— Нет, что ты!

 

— Да, душа философа рассуждает примерно так, как мы говорили, и  не думает, будто дело философии  — освобождать ее, а она, когда  это дело сделано, может снова  предаться радостям и печалям  и надеть прежние оковы, наподобие  Пенелопы, без конца распускающей свою ткань. Внося во все успокоение, следуя разуму и постоянно в нем  пребывая, созерцая истинное, божественное и непреложное и в нем обретая  для себя пищу, душа полагает, что  так именно должно жить, пока она  жива, а после смерти отойти к  тому, что ей сродни, и навсегда избавиться от человеческих бедствий. Благодаря  такой пище и в завершение такой  жизни, Симмий и Кебет, ей незачем бояться ничего дурного, незачем тревожиться, как бы при расставании с телом она не распалась, не рассеялась по ветру, не умчалась неведомо куда, чтобы уже нигде больше и никак не существовать.

 

После этих слов Сократа наступило  долгое молчание. Видно было, что  и сам он размышляет над только что сказанным, и большинство  из нас тоже. Потом Кебет и Симмий о чем-то коротко перемолвились друг с другом. Сократ приметил это и спросил:

 

— Что такое? Вы, верно, считаете, что сказанного недостаточно? Да, правда, остается еще немало сомнительных и  слабых мест, если просмотреть все  от начала до конца с нужным вниманием. Конечно, если у вас на уме что-нибудь другое, я молчу. Но если вы в затруднении  из-за этого, не стесняйтесь, откройте свои соображения, если они кажутся  вам более убедительными, наконец, примите в свой разговор и меня, если находите, что с моею помощью  дело пойдет лучше.

 

На это Симмий отозвался так:

 

— Я скажу тебе, Сократ, все как есть. Мы уже давно оба  в смущении и всЁ только подталкиваем друг друга, чтобы тебя спросить, потому что очень хотим услышать, что ты ответишь, да боимся причинить тебе огорчение — как бы наши вопросы не были тебе в тягость из-за нынешней беды.

 

Сократ слегка улыбнулся  и сказал:

 

— Ах, Симмий, Симмий! До чего же трудно было бы мне убедить чужих людей, что я совсем не считаю бедою нынешнюю свою участь, если даже вас я не могу в этом убедить и вы опасаетесь, будто сегодня я расположен мрачнее, чем раньше, в течение всей жизни! Вам, верно, кажется, что даром прорицания я уступаю лебедям, которые, как почуют близкую смерть, заводят песнь такую громкую и прекрасную, какой никогда еще не певали: они ликуют оттого, что скоро отойдут к богу, которому служат. А люди из-за собственного страха перед смертью возводят напраслину и на лебедей, утверждая, что они якобы оплакивают свою смерть и что скорбь вдохновляет их на предсмертную песнь. Им и невдомек, этим людям, что ни одна птица не поет, когда страдает от голода, или холода, или иной какой нужды, — даже соловей, даже ласточка или удод, хотя про них и рассказывают, будто они поют, оплакивая свое горе. Но, по-моему, это выдумка — и про них, и про лебедей. Лебеди принадлежат Аполлону, и потому — вещие птицы — они провидят блага, ожидающие их в Аиде, и поют, и радуются в этот последний свой день, как никогда прежде. Но я и себя, вместе с лебедями, считаю рабом того же господина и служителем того же бога, я верю, что и меня мой владыка наделил даром пророчества не хуже, чем лебедей, и не сильнее, чем они, горюю, расставаясь с жизнью. Так что вы можете говорить и спрашивать о чем хотите, пока вам не препятствуют Одиннадцать, поставленные афинянами.

 

— Что ж, прекрасно, — начал  Симмий, — в таком случае и я объясню тебе, в чЁм мои затруднения, и Кебет не скроет, что из сказанного сегодня кажется ему неприемлемым. Мне думается, Сократ, — как, впрочем, может быть, и тебе самому, — что приобрести точное знание о подобных вещах в этой жизни либо невозможно, либо до крайности трудно, но в то же время было бы позорным малодушием не испытать и не проверить всеми способами существующие на этот счет взгляды и отступиться, пока возможности для исследования не исчерпаны до конца. Значит, нужно достигнуть одного из двух: узнать истину от других или отыскать ее самому либо же, если ни первое, ни второе невозможно, принять самое лучшее и самое надежное из человеческих учений и на нем, точно на плоту, попытаться переплыть через жизнь, если уже не удастся переправиться на более устойчивом и надежном судне — на каком-нибудь божественном учении. Поэтому я теперь наберусь смелости и задам свой вопрос, тем более что ты и сам велишь: я не хочу потом укорять себя за то, что теперь промолчал. Да, Сократ, я и сам размышляю над твоими словами, и вместе с ним, с Кебетом, и мне кажется, они не вполне убедительны.

Информация о работе Платон, Эхекрат, Федон