Прогнозы в сфере социологии преступности

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 23 Мая 2013 в 10:19, доклад

Описание работы

В моем родном селе Лада на севере Пензенщины, типичном русском селе, где я родился и временами гостил у бабушки с дедушкой, — до 1920-х гг. не знали замков. Это было такое же дорогое удовольствие для крестьянина, как сегодня, скажем, личная охрана. Да и в 20-х гг. замками запирали только сундуки с одеждой и амбары с зерном. Дом “запирался” обычно на засов или на щеколду. Считалось, что секрет, как открыть засов извне, знает только хозяин (для этого надо было просунуть руку в специальный паз). Практически же сделать это можно было каждому. Можно, но не нужно. Потому что украсть было просто нечего. А если бы все же кто-то что-то и украл, то что делать с украденным? Ведь жизнь каждого у всех на виду. Тут же заметят, даже если жуешь чужой кусок, не говоря уже о присвоении чужой вещи. Поэтому простор для преступности был очень небольшой.

Файлы: 1 файл

112.docx

— 34.69 Кб (Скачать файл)

Международный государственный  университет природы, общества и  человека «Дубна»

 

 

 

 

Кафедра экономики

 

 

 

 

 

 

 

Доклад

 

по дисциплине прогнозирование  и

 

планирование

 

 

Прогнозы в сфере социологии преступности

 

 

 

 

 

 Выполнила: студентка  гр. 4031

 

                                                                                                               БурлакДубна, 2006

 

 

 ПРОГНОЗЫ В СФЕРЕ  СОЦИОЛОГИИ ПРЕСТУПНОСТИ

 

В моем родном селе Лада на севере Пензенщины, типичном русском селе, где я родился и временами гостил у бабушки с дедушкой, — до 1920-х гг. не знали замков. Это было такое же дорогое удовольствие для крестьянина, как сегодня, скажем, личная охрана. Да и в 20-х гг. замками запирали только сундуки с одеждой и амбары с зерном. Дом “запирался” обычно на засов или на щеколду. Считалось, что секрет, как открыть засов извне, знает только хозяин (для этого надо было просунуть руку в специальный паз). Практически же сделать это можно было каждому. Можно, но не нужно. Потому что украсть было просто нечего. А если бы все же кто-то что-то и украл, то что делать с украденным? Ведь жизнь каждого у всех на виду. Тут же заметят, даже если жуешь чужой кусок, не говоря уже о присвоении чужой вещи. Поэтому простор для преступности был очень небольшой.

 

Самым страшным преступлением  было конокрадство. Украсть у крестьянина  лошадь и угнать ее за сотни верст, чтобы продать в другой области, — это было пострашнее, чем сегодня угон машины: ведь крестьянин лишался основного средства производства и разом опускался из середняков в бедняки, поэтому и кара за такое преступление была страшная, государству не доверявшаяся: самосуд и забивание насмерть. Все остальные преступления — от пьяной драки до потравы посевов скотом — судились на сельском сходе, где судьей был сельский староста, а присяжными — все главы семей села (таким старостой был мой прапрадед, у меня в столе до сих пор хранится его “шерифский знак”), и заканчивались обычно жестокой поркой провинившегося.

 

Да, Лада дважды всем селом  совершала тягчайшее преступление. Государственное. Она дважды восставала против государства. Первый раз в 1856 г., пытаясь ускорить отмену рабства. Второй раз в 1920 г., пытаясь спасти собранный хлеб от реквизиции. Но в  обоих случаях, как издавна повелось на Руси, не потребовалось никакого суда. В том и другом случае оказалось  достаточно роты солдат. В 1856 г. безо всякого  суда и следствия перепороли мужиков, изнасиловали баб и опустошили погреба  со съестным. В 1920 г. вместо порки расстреляли  “зачинщиков”, в том числе одного из моих родственников. Это был, так  сказать, государственный самосуд.

 

Мы хотим сказать, что  в деревнях существовало некое равновесие между силами, нарушающими и охраняющими  общественный порядок. 99% всех нарушений  карались на уровне семьи или, в крайних  случаях, сельского схода. Вот почему было достаточно одного судьи с секретарем и полицейским на целый округ (волость) с населением в несколько  десятков тысяч человек — правда, половина из них приходилась на детей, стариков и инвалидов, а из оставшейся половины, в свою очередь, половина — на женщин, в те времена самых  законопослушных существ на свете.

 

Примерно такое же положение  было в малых городах и по окраинам крупных городов. И только в центрах  крупных городов (несколько процентов  населения) существовал уголовный  мир, более или менее похожий  на Лондон или Нью-Йорк второй половины прошлого века. Но и там между  этим миром и полицией тоже сложилось  определенное равновесие, не допускавшее  ни полного исчезновения преступности, ни выхода ее за определенные рамки. Каждый опытный полицейский досконально  знал свою “клиентуру”, обычно быстро догадывался, кто именно мог совершить  то или иное преступление, и реагировал сообразно обстоятельством. Как  и любых типичных евроазиатов (не говоря уже об азиатах без “евро”), полицейского и судью нетрудно было подкупить. Кроме того, очень большую роль играли личные отношения (родственные или знакомство). Но в общем и целом порядок соблюдался, в положенных случаях следовали арест, суд и тюрьма, так что особого разгула преступности не наблюдалось.

 

И вот с такими авторитарно-патриархальными  традициями вся бывшая Российская империя, переименованная в Советский  Союз, “въехала” в 60-е годы XX века (всего каких-нибудь 40 лет назад!). Правда, традиции дважды прерывались  — и оба раза в связи с  мировыми войнами — Первой и Второй. После Первой мировой и последовавшей  за ней Гражданской войны осталось несколько миллионов совершенно деклассированных элементов, плюс еще несколько миллионов беспризорных сирот — детей и подростков, и почти все они были психологически готовы на преступление. Естественно, последовал гигантский “всплеск” преступности и потребовалось около десятилетия, прежде чем это “половодье” снова начало входить в обычные “берега”. Но тут грянула “коллективизация сельского хозяйства” — и в города было выброшено еще несколько миллионов криминогенных люмпенов. Впрочем, они вскоре попали под пресс массового террора, поэтому преступность не смогла разрастись вновь — ее, можно сказать, затоптали походя.

 

Второй раз цунами преступности обрушилось на города и села сразу  после Второй мировой войны. Но, как  известно, одна из характерных черт любого тоталитарного режима — быстрая  расправа с любыми нарушителями общественного  порядка, политическими или уголовными безразлично (кстати сказать, это одна из причин ностальгии значительной части  евроазиатов по сталинским временам). Сталин или Гитлер, Муссолини или Мао Цзэдун, Франко или Ким Ир Сен — не имеет значения: всюду уголовники попадают под общий каток массового террора и удерживаются в определенных пределах. То же произошло и в СССР 2-й половины 40-х гг.: за несколько лет тюрьмы и расстрелы “перемололи” основной костяк уголовников, и установилось былое равновесие — правда, далекое от “идиллии” минувших времен, в связи с резким усилением миграции населения, в том числе и уголовных элементов.

 

Положение стало меняться в 60-х гг., в связи с массовым переходом от традиционного сельского к современному городскому образу жизни и появлением социальных проблем, свойственных последнему, в том числе касающихся преступности. Органы охраны общественного порядка оказались застигнутыми врасплох лавинообразными переменами, продолжали действовать по старинке, и, понятно, упоминавшееся выше равновесие стало быстро смещаться в пользу уголовного мира.

 

Исчез былой патриархальный авторитет полицейского, переименованного в Советской России в милиционера. Служба в милиции до сих пор  относится к разряду не особенно престижных. Поэтому кадры милиции  заполняются, в основном, гастарбайтерами-лимитчиками. Они сравнительно ненадежны, легко могут пойти на злоупотребление своим служебным положением, поэтому многим из них, несмотря на звание “милиционер”, не доверяют даже пистолета. А кому доверяют — должен несколько раз выстрелить в воздух для предупреждения и только потом стрелять в убегающего или нападающего преступника. В борьбе с хулиганами или мелкими воришками этого всегда оказывалось достаточным. Но перед лицом организованной преступности, с ее отлично вооруженными боевиками, на мощных автомашинах, с импортными портативными средствами связи такой “милиционер” совершенно беспомощен и вынужден прибегать к сложным маневрам “сосуществования” с преступным миром, чтобы не быть устраненным физически. Понятно, его эффективность очень низка, и попытка заменить качество количеством (десяток неэффективных советских милиционеров вместо одного эффективного полицейского) оказалась изначально обреченной на провал.

 

Исчез и былой авторитет  всесильного в минувшие времена  общественного мнения окружающих. Этот традиционный авторитет “выплескивался”  на улицы крупных городов в  виде сравнительно высокой активности населения, когда люди сталкивались с фактом нарушения общественного  порядка. Достаточно было полицейскому (а затем милиционеру) дать оглушительную  трель своего свистка — и к  нему на помощь бросались не только полдюжины коллег с соседних постов, но и несколько прохожих мужчин побойчее. Так что преступникам приходилось несладко.

 

Эксплуатируя эти общие  пережитки квазигражданственности, советское правительство создало в 20-х годах “Общество содействия милиции” (с годами, правда, захиревшее), а затем добровольные народные дружины силою в 14 млн. чел., что эквивалентно всей Советской Армии в период мировой войны. В одной Москве было до полумиллиона дружинников — по одному на каждые 16 человек населения, включая младенцев. Теоретически с такой силой можно было искоренить всех преступников до последнего человека. Практически и это начинание было профанировано и, в конце концов, выродилось в имитацию поочередного дежурства пары безоружных старых леди за дополнительные три дня отпуска в году. Конечно же, к борьбе с преступностью это не могло иметь никакого отношения.

 

Вместе с тем, по мере массовой деморализации советского общества нарастала пассивность людей  в отношении нарушителей общественного  порядка. Любое вмешательство могло  привести к крупным неприятностям  как по части бюрократической  волокиты в милиции, так и в  смысле безнаказанной мести со стороны  уголовного элемента. Постепенно сложилась невиданная прежде ситуация: если нападение на женщину, на ребенка, на старика все еще по инерции вызывает вмешательство окружающих, да и то все реже), то избиение мужчины мужчинами, не говоря уже об открытом воровстве, оставляет прохожих полностью равнодушными. Мало ли кто на кого напал, кто чего уносит! Вмешаться — потащат свидетелем в милицию, потеряешь полдня, да еще заподозрят в соучастии. А твое имя и адрес, безусловно, станут известны преступникам: государство выдаст им тебя, что называется, головой и не вступится, когда тебя самого изобьют или обокрадут...

 

Ровно месяц назад я  шел на работу по переулку в центре Москвы. Внезапно впереди засигналила припаркованная машина, и из нее выскочили двое здоровенных молодых людей с какими-то вещами, выкраденными из машины. Типичная сегодня для Москвы картина, повторяющаяся до сотни раз в день. Бросились бежать мимо меня. В прежние времена обязательно поднял бы крик и попытался задержать хотя бы одного в полной уверенности, что на помощь бросятся все идущие по улице. Но сегодня все идут, как будто ничего не случилось. Зачем же мне нарываться на удар ножом и лежать, когда все будут проходить, перешагивая через тебя, столь же равнодушно, как сейчас идут мимо обокраденной машины? “Какое мне дело до вас до всех, а вам до меня?”

 

А ведь такая пассивность  окружающих при низкой эффективности  полиции — самый питательный  бульон для преступности. Это означает, что общество опустило руки и сдалось  на милость преступника в надежде, что сегодня пострадаю не я, а  кто-то другой. Совсем как женщина, безропотно отдающаяся насильнику, в надежде, что  он сохранит ей жизнь.

 

Ну, и наконец — пенитенциарная система устрашения преступника  наказанием. Даже трудно поверить, что столько взрослых людей, далеко не дебилов по своим клиническим данным, могли наворотить здесь такую гору благоглупостей, граничащих с фактическим покрывательством преступника, с фактическим соучастием в его преступлениях. И не только наворотили, но и продолжают наворачивать...

 

Сначала объявили полицию  и каторгу прошлого — “проклятым прошлым” (хотя ныне это кажется  розовой идиллией по сравнению с  тем изуверским бесчеловечием, которое  пришло им на смену). Как уже говорилось, полиция была заменена “милицией”, а каторга— “исправительно-трудовыми лагерями”. Под это была подведена чисто умозрительная теория, согласно которой преступность — это свойство и наследие капитализма, при социализме для нее не остается места: достаточно предельно гуманно отнестись к преступнику и “исправить” его участием в созидательном труде.

 

Что получилось?

 

В “исправительно-трудовые лагеря” при Сталине загоняли до 13 млн. чел. — это была просто рабская, даровая рабочая сила на страх  другим. При Брежневе это число  сократилось примерно до 4 млн. Из них  три четверти составляли вовсе не преступники, а перепродавцы дефицитных товаров и мелкие жулики, которым, в отличие от десятков миллионов  точно таких же, оставшихся на свободе, по разным причинам просто не повезло. В свою очередь, из оставшегося миллиона три четверти составляли мелкие воришки, случайно польстившиеся на чужое  и попавшиеся в первый раз.

 

Но остальная четверть миллиона — закоренелые преступники-рецидивисты: “тюремная аристократия”, спаянная в единую корпорацию железной дисциплиной  и держащая в полном повиновении  всех остальных, угрожая им страшной участью изгоев — “опущенных”. В конечном итоге, тюрьма, т.е. “исправительно-трудовой лагерь”, превращается в самую настоящую  академию (напомним, что в этих тюрьмах, в отличие от западных, в каждой камере сидят по нескольку десятков заключенных). Уголовные “профессора” наставляют начинающих уголовников  или вовсе даже неуголовников на путь далеко не истинный, прочно повязывают их уголовными связями при выходе из тюрьмы — и пожалуйста: каждый третий вышедший из тюрьмы пополняет ряды рецидивистов! И после этого находятся люди, которые имеют наивность утверждать, будто глупость человеческая может иметь какие-то пределы!

 

Подобного рода информация, постепенно накапливаясь, привела меня к 80-м годам в состояние полного  отчаяния. Сначала я в знак протеста принципиально перестал читать журнальные и газетные статьи из раздела криминальной хроники, где бесконечно описывалось, как милиционер А. сделал шесть предупредительных  выстрелов в воздух, после чего ему проломили голову и отобрали пистолет; как милиционер В. повис  на подножке угнанного грузовика  и был сброшен угонщиком; как  рецидивист С., вырезавший три семьи, в третий раз бежал из “исправительно-трудового  лагеря” и безнаказанно вырезал  четвертую, Пятую, шестую... Когда увидел, что это не помогло, сам написал  несколько статей, где — в пределах дозволенного цензурой — попытался указать на, мягко говоря, несообразность со здравым смыслом, а потому неэффективность борьбы с преступностью существующей системы. А также, интегрируя накопленный опыт, внес несколько конкретных предложений, из которых выделяются по важности три:

 

1.           

 

2.           

 

3.           

 

Как только была опубликована эта серия статей, меня тут же потащили в полицию. Причем на самый  верх, в круг заместителей и ближайших  помощников министра внутренних дел  страны. Но не в качестве арестованного, а в качестве почетного гостя. Там я увидел хороших, опытных  профессионалов, которые очень нелестно отозвались об “этих кретинах в Кремле, мешающих им работать” (дело было еще при Брежневе, но не думаю, что здесь есть ограничения во времени). Они подробно рассказывали мне, на какие моменты целесообразно обратить больше внимания в печати для формирования общественного мнения в духе лучшего понимания особенностей работы советской милиции и ее проблем, но очень сомневались, что это даст какие-то практические результаты, поскольку, по их словам (к которым я полностью присоединяюсь), “у нас никогда не было и никогда не будет правительства, которое хоть немного подумало бы о том, каково народу”.

Информация о работе Прогнозы в сфере социологии преступности