Автор работы: Пользователь скрыл имя, 03 Июня 2012 в 21:08, биография
Борис Борисович Полынов родился 23 июля (4 августа) 1877 г. на Кавказе в г. Ставрополе. В 1894 г. поступил в Лесной институт в Санкт-Петербурге, который окончил в 1900 г. со званием ученого лесовода.
1. Биография Полынова Б. Б
2. Записки Полынова о 1937 годе
3. Список литературы
Трудно сказать, какие чувства охватили меня – это было несомненно очень сложное и тяжелое переживание, но все же больше всего преобладало... изумление. Прежде всего пришла в голову мысль, что это недоразумение... ошибка...
Однако вошедший первым высокий блондин со спокойным лицом спросил именно мою фамилию и предъявил ордер на обыск, на котором четко и ясно были написаны моя фамилия, имя и отчество. Сомнения не оставалось, что целью их посещения был именно я и моя квартира. Само собою разумеется, что обыск сам по себе меня не пугал – ничего предосудительного у меня не было и не могло быть. Однако я отдавал себе отчет в том, что достаточно обширная иностранная корреспонденция, которую я в качестве президента Тихоокеанского Почвенного комитета и председателя Комиссии по составлению карты Азии вел со многими иностранными учеными, должна была, понятно, привлечь внимание и послужить объектом для более длительного изучения. Все-таки у меня оставалась надежда, что дело кончится только обыском. Слабая надежда! Такого рода обысков без ареста я не припоминал... Это бывало иногда в дореволюционное время, и, в частности, был такой обыск и у меня в Чернигове в 1906 году, но он проводился в моем присутствии...
Обыск длился с 10 ч[асов] вечера до 4 часов ночи. Все перерыли и по моему же настоянию осмотрели даже кладовку и содержимое дивана... Почти все время я сидел рядом с женой на диване. Состояние было бесконечно тоскливое – я верил, что все это недоразумение, но сколько времени продлится это – я не знал, и меня брал страх за жену... Я представил себе, что уже на другой день после ареста все от нее отвернутся: она окажется одинокой, беспомощной в самой жуткой обстановке...
Наконец, когда обыск подходил к концу, старший сотрудник НКВД по телефону вызвал "большую" машину – мне стало ясно, что меня заберут...
Все кончилось – на мой вопрос, арестуют ли меня, мне ответили утвердительно – подписал протокол. Попрощался и попросил Елену Ивановну не оставлять жену. Она дала мне это обещание, и на душе стало немного легче... Я все же верил, что через 3–4 дня, самое большое через неделю, я вернусь...
Мы сели в машину. Справа и слева от меня сели сотрудники НКВД, рядом с шофером красноармеец – я был окружен и невольно подумал о столь ненужных предосторожностях. Я бы не только не убежал, но если бы меня пригласили в "Большой дом"1 – я бы аккуратно пришел туда.
Я не представляю себе точно, куда меня везут, и только по общему направлению догадываюсь, что на Лубянку, но я бы и теперь не нашел бы ворот, к которым меня привезли, и дом, у которого они отворились. Доставивший меня сотрудник вежливо и, как мне показалось, сочувственно простился со мной и передал меня другому...
Вспоминая процедуры, через которые я прошел и впоследствии проходил много раз, я до сих пор не могу понять смысла и целесообразности многих из них. Совершенно непонятно для меня, почему выдергивают шнурки из ботинок и заставляют ходить в незастегнутых штиблетах. Почему не позволяют с собой брать какого-либо чемоданчика и пр. Впоследствии дело дошло даже до того, что отбирали зубные щетки (в "Крестах") и срезали пуговицы на брюках... Первый раз в Москве делали это спокойно, без окриков и грубостей – много хуже проходили эти процедуры в "Крестах" в Ленинграде.
Из всех положенных процедур – одна на первый раз была для меня пропущена – меня не повели в баню, но спросили, давно ли я был в бане, – я ответил, что ежедневно принимаю ванну, и меня направили прямо в камеру.
Потом
выяснилось, что и это было льготой,
т.к. в большинстве случаев
Помещение, в которое я попал утром, напоминало меблированные комнаты: коридор и номера обычного типа без всяких решеток и пр. Мы остановились перед № 8, дверь отворилась, я оказался в довольно просторной комнате, где помещалось, кроме меня, семь человек, стояло восемь кроватей, снабженных полным комплектом белья, большой стол с полкой внизу и убогая посуда: металлические миски, чашки и деревянные ложки…
Люди, которых я там встретил, произвели на меня неприятное впечатление: они выглядели если не типичными бандитами, то во всяком случае весьма некультурными людьми – общее впечатление чего-то грязного, серого и как будто явно преступного... Первая мысль, что меня посадили в компанию настоящих уголовных преступников... я ждал с их стороны соответствующего приема...
Это впечатление рассеялось в течение 10–15 минут. Меня не беспокоили вопросами, но все старались оказать мелкие услуги, и вскоре я убедился, что добрая половина принадлежит к представителям интеллигенции, один – шофер молодой, худощавый, очень грустный и задумчивый, один – студент вуза, молодой парень, очень мягкий, не из особенно способных, но человек как будто морально чистый, неиспорченный...»
Старостой камеры, вспоминает Полынов, был высокий брюнет, партиец, еврей, по профессии врач, бывший начальник какого-то главка. От него Полынов услышал анекдотические рассказы о глупостях и несправедливости со стороны следователей. Староста был умен и обладал характером. "В нем было что-то несимпатичное, как часто бывает у очень честолюбивых людей, которые не любят считаться с чужим мнением и охотно показывают свое превосходство. Но в то же время он не производил впечатления враля или хвастуна". Его рассказы о дореволюционной партийной работе и о гражданской войне звучали правдиво, без ложного пафоса. «Возможно, что моя антипатия к нему возникла потому, что он посмеялся над моей "наивностью" и верой в то, что мое дело быстро разъяснится... Он мне прямо заявил, что то обстоятельство, что я ни в чем не виноват, никакой роли не играет. Раз меня арестовали, то, если бы я оказался бы невиновен, для меня придумают вину, потому что "нельзя подрывать авторитет Наркомвнудела"... Все это было очень неприятно, но у него выходило очень убедительно и правдоподобно, а у меня отнимало надежду на скорое освобождение». Заметным лицом в камере был профессор-историк из Московского университета. О деле своем он говорил неохотно, ничего хорошего не ждал, был внешне ко всему равнодушен. Иногда по просьбе других читал лекции. Играл в шахматы (без доски, на память) с другим искусным шахматистом. От прогулок отказывался. «Ел постольку, поскольку утолял голод. Казалось, хотел скорее кончить жизнь, но, чтобы прекратить ее немедленно, мер не принимал.
Впрочем, первое время я был подавлен так и так сосредоточился на своей собственной судьбе, что соседи меня мало интересовали. Несмотря на бессонную ночь и предоставленную в мое распоряжение кровать, сон не приходил ко мне, к пище я не притронулся, хотя товарищи по камере уговаривали меня есть, но я решительно не мог – это не был протест – просто не хотел есть, да и пища была не из привлекательных... Мучительный вопрос, – за что меня арестовали, не покидал меня – я мысленно перебирал все, что я делал в последнее время, искал невольные, быть может, ошибки, но не мог додуматься и все же не переставая перебирал в памяти все разговоры, встречи, дела и... ничего не находил. Прошлое – то прошлое, в котором я по своим взглядам и высказываниям был несомненно антисоветским человеком – как причина ареста не смогла прийти мне в голову, ибо, что бы я ни говорил и какие бы взгляды я ни высказывал, – я все же никогда не принимал участия ни в каких-либо организациях, ни в агитации преднамеренно, и в поступках и работе своей никогда не допускал антисоветских действий...
Поэтому о "такой причине ареста" мне и в голову не приходило. Причину я искал в каких-либо более близких по времени поступках, но найти не мог и с нетерпением ждал, когда, наконец, меня вызовут и предъявят обвинение... Мне показалось, что тогда же мгновенно разъяснится все недоразумение.
Относительно вызова меня разговаривали и товарищи по камере, сообщили, что сегодня, 12 мая, по случаю выходного дня меня не вызовут, а завтра вызовут не ранее вечера, так как следствие ведут здесь вечером...
Вечером усталость взяла своё, и я заснул... Проснувшись 13-го утром, я долго не верил действительности – мне казалось, что продолжается скверный сон, что если я еще раз засну, то проснусь в своей квартире, в старой обстановке, но... еще раз заснуть нельзя – в определенный срок надо было вставать, идти в уборную, умываться, получать чай... Начинал примиряться со своей участью и еще более уверял себя, что все это недоразумение, которое скоро пройдет...»
13-го вечером дежурный надзиратель приоткрыл дверь камеры:
– Кто из вас на "П"?
Камера была немалая, и ему начали перечислять ее обитателей, начинающихся на "П". Когда дошли до Полынова, надзиратель отрывисто и коротко произнес:
– К следователю!
«Наконец-то допрос и наконец-то я узнаю, в чем дело! Я волновался. Меня вывели из камеры и подвергнули прежде всего обыску... потом повели коридором, который привел к небольшой проходной комнате. Здесь сидела за столом женщина. На столе перед ней большая тетрадь типа бухгалтерских гроссбухов и металлический цинковый лист с прорезью. Лист покрывал всю страницу тетради, и в прорезь была видна только моя фамилия и пустая графа. В этой графе она отметила время – часы и минуты точно. Часы висели перед столом на стене, а я должен был расписаться возле этой отметки.
Из комнаты мы опять пошли длинными путанными коридорами, причем оказались уже в "Большом доме", и я понял, что тюрьма наша имела внутреннее сообщение с "Большим домом". Мы остановились у дверей одного из кабинетов, и после предварительного разрешения надзиратель пропустил меня в кабинет, а сам ушел. Просторный, светлый, очень хорошо обставленный кабинет. Прямо против меня сидел в форме НКВД человек среднего или даже несколько ниже среднего роста, лет около 40, брюнет с проседью, волосы коротко остриженные, небольшие темные глаза, узкое лицо, плотная фигура...
Я подошел. Он быстро поднял глаза: Ваша фамилия? имя? Отчество? год рождения? и т.д., последовал ряд формальных вопросов. Получив ответ на них и сверивши их с лежащими перед ним документами, он предложил мне сесть... Дальше между нами произошел следующий разговор.
Он: Ну, Борис Борисович, нам все известно. Я не даю Вам никаких обещаний, но мы люди реальной политики. Губить Вас нет смысла, пока из Вас можно извлечь пользу. Поэтому я предлагаю Вам – берите бумагу, перо (мне придвигает лист бумаги) и пишите Михаилу Ивановичу Калинину полное признание и просьбу о помиловании!..
Я: Простите... Но я не знаю, в чем я провинился и в чем я должен признаваться!
Он: Ну! Это все так говорят! Предупреждаю, что нам все известно, но лучше будет для Вас, если Вы сами расскажете, не дожидаясь напоминания...
Я: Лгать и запираться я не умею и не хочу. Если бы я чувствовал за собой какую-либо вину, я бы, понятно, признался... Но мне не в чем признаваться!
Он: Как не в чем признаваться! Вы – английский резидент! Вы искусный, опытный шпион. У Вас ячейки по всему Союзу, но Вас не знают все, только немногие! Вы действуете "цепочками". Если бы нам иметь в своем распоряжении такого шпиона, мы многое могли бы сделать!..
Я (оправившись после изумления): Знаете... Я Вам скажу откровенно, что я волновался и после ареста и теперь, когда я шел к Вам на допрос. Волновался потому, что предполагал, что я действительно совершил какое-либо преступление по службе или работе – сам того не замечая – ненамеренно, но теперь я совершенно спокоен.
Он: То есть как это? Почему же Вы спокойны?
Я: Потому что предъявленное обвинение – такая явная и несуразная нелепость, что, понятно, оно должно быстро рассеяться! Он (взволнованно и возбужденно): То есть как же нелепость?! Вы хотите запираться, у нас есть прямые доказательства, Вы – шпион!.. (В это время вносят в кабинет поднос с двумя стаканами чая и бутербродами с колбасой и сыром). Хотите чаю? Берите, не стесняйтесь, берите бутерброды!
Трудно
представить себе смену пережитых
мною ощущений. С одной стороны, слово
"шпион" хлестнуло меня как
бичом... Позорная кличка продажных
людей, она меня глубоко волновала
и мучила... Но комически быстрый
переход к любезному
В это
время вошел сотрудник –
Он (обращаясь к помощнику): Вот, не признает себя виновным! Как это Вам понравится? (Ко мне:) Стыдно!.. Вам ведь 60 лет – Вы старик и такое упорное запирательство... Да! Мы Вас вовремя арестовали! Ведь подумайте, его собирались проводить в академики?!
Помощник: Да! В майской сессии предполагались выборы!»2 На этом воспоминания Б.Б.Полынова3 обрываются, далее в тетради – чистые листы.
Известно,
что по делу Полынова было взято
несколько сотрудников
История с Полыновым весьма характерна для того времени. В параллель можно привести дело будущего члена-корреспондента АН СССР П.Н.Беркова, который просидел в тех же "Крестах", что и Полынов, с июня 1938 по август 1939 г. как "австрийский резидент Беркофф" и был освобожден "в связи с прекращением его дела" (следственное дело № 54699 1938 г.), а также будущего академика С.А.Векшинского, находившегося в заключении там же с начала 1938 до второй половины 1939 г.: его заставили "признаться", что он шпионил в пользу Германии, Англии, Франции и США, но тоже выпустили в "бериевскую оттепель".
Полынов в том же 1939 г. вернулся в Почвенный институт, где новый директор Л.И.Прасолов хотел было освободить его директорское кресло, однако Полынов отказался.
29 апреля
1938 г. Полынов вместе с двадцатью другими
репрессированными академиками и членами-корреспондентами
был исключен из состава АН СССР, а 28 июня
1939 г. его восстановили в прежнем звании
члена-корреспондента.
Литература: