Михаил Шолохов. Судьба человека

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 23 Октября 2013 в 23:45, доклад

Описание работы

Первая послевоенная весна была на Верхнем Дону на редкость дружная и
напористая. В конце марта из Приазовья подули теплые ветры, и уже через двое
суток начисто оголились пески левобережья Дона, в степи вспухли набитые
снегом лога и балки, взломав лед, бешено взыграли степные речки, и дороги
стали почти совсем непроездны.

Файлы: 1 файл

Шолохов М.А. Судьба человека.doc

— 236.00 Кб (Скачать файл)

ясно кругом,  а отшагал двадцать километров, и вот уже затянула степь дымка,

и отсюда уже не отличишь лес от бурьяна, пашню от травокоса...

     Работал я эти десять  лет и день и ночь.  Зарабатывал хорошо,  и жили мы

не  хуже  людей.   И  дети  радовали:  все  трое  учились  на  "отлично",  а

старшенький,  Анатолий,  оказался таким способным к математике, что про него

даже в  центральной газете писали.  Откуда у него проявился такой огромадный

талант к этой науке,  я и  сам,  браток,  не знаю.  Только очень мне это было

лестно, и гордился я им, страсть  как гордился!

     За  десять лет   скопили мы  немного деньжонок  и  перед войной поставили

тебе домишко об двух комнатах, с кладовкой и коридорчиком. Ирина купила двух

коз. Чего еще больше надо? Дети кашу едят с молоком, крыша над головою  есть,

одеты, обуты, стало быть, все в  порядке. Только построился я неловко. Отвели

мне  участок в  шесть соток  неподалеку от  авиазавода.  Будь  моя  хибарка в

другом месте, может, и жизнь  сложилась бы иначе...

     А  тут вот она,  война.  На  второй день повестка  из военкомата,  а  на

третий  -  пожалуйте в  эшелон.  Провожали меня  все  четверо  моих:  Ирина,

Анатолий и дочери - Настенька  и Олюшка. Все ребята держались молодцом. Ну, у

дочерей  -  не  без  того,  посверкивали слезинки.  Анатолий только  плечами

передергивал,  как от холода, ему  к тому времени уже семнадцатый, год шел, а

Ирина моя... Такой я ее за все  семнадцать лет нашей совместной жизни ни разу

не видал. Ночью у меня на плече  и на груди рубаха от ее слез не просыхала, и

утром такая же история... Пришли на вокзал, а я на нее от жалости  глядеть не

могу:  губы от слез распухли, волосы из-под платка выбились, и глаза  мутные,

несмысленные,  как у тронутого умом человека. Командиры объявляют посадку, а

она  упала мне  на  грудь,  руки на  моей шее  сцепила и  вся дрожит,  будто

подрубленное дерево...  И детишки  ее уговаривают, и я, - ничего не помогает!

Другие женщины с мужьями, с  сыновьями разговаривают, а моя прижалась ко мне,

как лист к  ветке,  и  только вся  дрожит,  а  слова вымолвить  не может.  Я и

говорю ей: "Возьми же себя в руки, милая моя Иринка! Скажи мне  хоть слово на

прощанье". Она и говорит, и  за каждым словом всхлипывает: "Родненький мой...

Андрюша... не увидимся мы с тобой... больше... на этом... свете"...

     Тут у самого от  жалости к ней сердце на  части разрывается,  а тут она  с

такими  словами.   Должна  бы  понимать,   что  мне  тоже  нелегко  с   ними

расставаться,  не к теще на  блины собрался.  Зло меня тут взяло!  Силой я

разнял ее руки и легонько толкнул  в плечи. Толкнул вроде легонько, а сила-то

у меня! была дурачья; она попятилась, шага три ступнула назад и опять  ко мне

идет мелкими шажками,  руки протягивает,  а  я кричу ей:  "Да разве же  так

прощаются? Что ты меня раньше времени  заживо хоронишь?!" Ну, опять обнял  ее,

вижу, что она не в себе...

     Он  на  полуслове  резко  оборвал  рассказ,  и  в  наступившей тишине  я

услышал,  как у  него что-то  клокочет и  булькает в горле.  Чужое волнение

передалось и мне. Искоса взглянул я на рассказчика, но ни единой слезинки не

увидел в его словно бы мертвых,  потухших глазах.  Он сидел,  понуро склонив

голову,  только  большие,  безвольно  опущенные руки  мелко  дрожали,  дрожал

подбородок, дрожали твердые губы...

     - Не надо, друг, не  вспоминай! - тихо проговорил я,  но он, наверное, не

слышал моих слов и,  каким-то огромным усилием воли поборов волнение,  вдруг

сказал охрипшим, странно изменившимся голосом:

     - До самой смерти,  до последнего моего часа, помирать буду, а не прощу

себе, что тогда ее оттолкнул!..

     Он  снова и   надолго замолчал.  Пытался свернуть  папиросу,  но газетная

бумага рвалась,  табак сыпался  на  колени.  Наконец он все  же кое-как сделал

крученку, несколько раз жадно затянулся и, покашливая, продолжал:

     - Оторвался я от  Ирины,  взял ее лицо в ладони, целую, а у нее губы как

лед. С детишками попрощался, бегу к вагону, уже на ходу вскочил  на подножку.

Поезд взял с места тихо-тихо; проезжать мне - мимо своих. Гляжу, детишки мои

осиротелые в  кучку сбились,  руками мне машут,  хотят улыбаться,  а  оно не

выходит.  А Ирина прижала  руки к груди;  губы белые как  мел,  что-то она ими

шепчет,  смотрит на меня,  не сморгнет,  а  сама вся вперед клонится,  будто

хочет шагнуть против сильного ветра... Такой она и в памяти мне  на всю жизнь

осталась:  руки,  прижатые к  груди,  белые губы  и  широко раскрытые глаза,

полные слез...  По большей части  такой я ее и во сне всегда вижу...  Зачем я

ее  тогда оттолкнул?  Сердце до  сих  пор,  как  вспомню,  будто тупым ножом

режут...

     Формировали нас под  Белой Церковью,  на Украине.  Дали мне ЗИС-5. На нем

и  поехал на  фронт.  Ну,  про  войну тебе нечего рассказывать,  сам видал и

знаешь, как оно было поначалу. От своих письма получал часто, а сам крылатки

посылал редко.  Бывало, напишешь, что, мол, все в порядке, помаленьку воюем,

и  хотя сейчас отступаем,  но скоро  соберемся с  силами и тогда  дадим фрицам

прикурить.  А  что еще можно  было писать?  Тошное время было,  не до писаний

было.  Да и признаться,  и сам  я не охотник был на жалобных струнах  играть и

терпеть не мог этаких слюнявых, какие  каждый день, к делу и не к делу, женам

и милахам писали, сопли по бумаге размазывали. Трудно, дескать, ему, тяжело,

того и  гляди убьют.  И вот  он,  сука в штанах,  жалуется,  сочувствия ищет,

слюнявится,  а  того  не  хочет  понять,  что  этим  разнесчастным  бабенкам и

детишкам не  слаже нашего в  тылу приходилось.  Вся держава  на них оперлась!

Какие же  это  плечи нашим женщинам и  детишкам надо  было иметь,  чтобы под

такой тяжестью не согнуться?  А  вот не согнулись,  выстояли!  А  такой хлюст,

мокрая душонка, напишет жалостное  письмо - и трудящую женщину, как  рюхой под

ноги.  Она после этого письма,  горемыка,  и руки опустит,  и работа ей не в

работу. Нет! На то ты и мужчина, на то ты и солдат, чтобы все вытерпеть, все

снести,  если к  этому нужда  позвала.  А если в тебе бабьей закваски больше,

чем  мужской,  то  надевай  юбку со  сборками,  чтобы свой тощий зад прикрыть

попышнее,  чтобы хоть сзади на  бабу был похож,  и  ступай свеклу полоть или

коров доить, а на фронте ты такой  не нужен, там и без тебя вони много!

     Только не  пришлось  мне и  года повоевать...  Два раза за это время был

ранен,  но оба раза по легости:  один раз -  в мякоть руки, другой - в ногу;

первый раз -  пулей с самолета, другой - осколком снаряда. Дырявил  немец мою

машину  и  сверху  и  с  боков,  но  мне,  браток,  везло  на  первых порах.

Везло-везло,  да и довезло до самой ручки... Попал я в плен под Лозовеньками

в  мае  сорок второго года  при  таком неловком случае:  немец  тогда здорово

наступал,  и  оказалась  одна  наша  стодвадцатидвухмиллиметровая  гаубичная

батарея почти без снарядов; нагрузили  мою машину снарядами по самую  завязку,

и сам я на погрузке работал так,  что гимнастерка к лопаткам прикипала. Надо

было сильно спешить потому,  что бой приближался к  нам:  слева чьи-то танки

гремят,  справа стрельба идет,  впереди стрельба,  и  уже  начало попахивать

жареным...

     Командир нашей!  автороты спрашивает:  "Проскочишь,  Соколов?"  А тут и

спрашивать нечего было.  Там  товарищи мои, может, погибают, а я  тут чухаться

буду?  "Какой разговор!  -  отвечаю ему.  - Я должен проскочить, и баста!" -

"Ну, - говорит, - дуй! Жми на  всю железку!"

     Я и подул. В  жизни так не ездил, как на  этот раз! Знал, что не картошку

везу,  что с  этим грузом осторожность в  езде нужна,  но какая же тут  может

быть осторожность, когда там  ребята с пустыми руками воюют, когда  дорога вся

насквозь артогнем простреливается.  Пробежал километров шесть, скоро мне уже

на проселок сворачивать, чтобы  пробраться к балке, где батарея  стояла, а тут

гляжу -  мать честная - пехотка наша и справа и слева от грейдера по чистому

полю  сыплет,  и  уже  мины  рвутся по  их  порядкам.  Что  мне  делать?  Не

поворачивать же  назад?  Давлю  вовсю!  И  до  батареи  остался  какой-нибудь

километр,  уже свернул я на проселок,  а добраться до своих  мне,  браток, не

пришлось...  Видно, из дальнобойного  тяжелый положил он мне возле  машины. Не

слыхал я ни разрыва,  ничего, только в голове будто что-то лопнуло, и больше

ничего не помню.  Как остался  я живой тогда -  не понимаю, и  сколько времени

пролежал метрах в восьми от кювета -  не соображу. Очнулся, а встать на ноги

не могу:  голова у меня дергается, всего трясет, будто в лихорадке, в глазах

темень,  в  левом плече что-то скрипит и  похрустывает,  и  боль во всем теле

такая,  как, скажи, меня двое суток  подряд били чем попадя. Долго я  по земле

на животе елозил, но кое-как встал. Однако опять же ничего не пойму, где я и

что со мной стряслось.  Память-то мне  начисто отшибло. А обратно лечь боюсь.

Боюсь,  что ляжу и  больше не  встану,  помру.  Стою и  качаюсь  из стороны в

сторону, как тополь в бурю.

     Когда пришел в  себя,  опомнился и огляделся как следует, - сердце будто

кто-то плоскогубцами сжал:  кругом снаряды валяются, какие я вез, неподалеку

моя машина, вся в клочья побитая, лежит вверх колесами, а бой-то, бой-то уже

сзади меня идет... Это как?

     Нечего греха таить,  вот тут-то у меня ноги сами собою подкосились, и я

упал как срезанный,  потому что  понял,  что я -  в плену у  фашистов. Вот как

оно на войне бывает...

     Ох,  браток, нелегкое  это дело понять, что ты не  по своей воле в плену.

Кто этого на своей шкуре не испытал,  тому не сразу в душу въедешь, чтобы до

него по-человечески дошло, что  означает эта штука.

     Ну,  вот,  стало  быть,  лежу я и слышу:  танки  гремят.  Четыре немецких

средних танка на  полном газу прошли мимо меня туда,  откуда я  со снарядами

выехал...  Каково это  было переживать?  Потом тягачи с  пушками потянулись,

полевая кухня проехала,  потом  пехота пошла,  не густо, так, не больше одной

битой роты.  Погляжу,  погляжу  на  них краем глаза и  опять  прижмусь щекой к

земле, глаза закрою: тошно мне  на них глядеть, и на сердце тошно...

     Думал, все прошли, приподнял голову, а их шесть  автоматчиков - вот они,

шагают метрах в  ста от меня.  Гляжу,  сворачивают с  дороги и прямо ко мне.

Идут молчаком.  "Вот,  -  думаю,  - и смерть моя на подходе". Я сел, неохота

лежа помирать,  потом встал. Один из них, не доходя шагов нескольких, плечом

дернул,  автомат снял. И вот  как потешно человек устроен: никакой паники, ни

сердечной робости в эту минуту у меня не было. Только гляжу на него и думаю:

"Сейчас даст он по мне короткую очередь,  а  куда будет бить?  В  голову или

поперек груди?"  Как будто  мне это не один черт,  какое  место он в моем теле

прострочит.

     Молодой парень, собою  ладный такой, чернявый, а губы  тонкие, в нитку, и

глаза с прищуром.  "Этот убьет  и не задумается",  -  соображаю про себя. Так

оно и есть:  вскинул автомат -  я ему прямо в глаза  гляжу,  молчу, а другой,

ефрейтор,  что  ли,  постарше его возрастом,  можно сказать  пожилой,  что-то

крикнул, отодвинул его в сторону, подошел ко мне, лопочет по-своему и правую

руку мою в  локте сгибает,  мускул,  значит,  щупает.  Попробовал и говорит:

"О-о-о!" -  и показывает на  дорогу,  на заход солнца.  Топай,  мол,  рабочая

скотинка, трудиться на наш райх. Хозяином оказался, сукин сын!

     Но  чернявый присмотрелся на  мои  сапоги,  а  они у  меня с  виду были

добрые,  показывает рукой:  "Сымай". Сел я на землю, снял сапоги, подаю  ему.

Он их из рук у  меня прямо-таки выхватил.  Размотал я  портянки,  протягиваю

ему,  а сам гляжу на него снизу  вверх.  Но он заорал,  заругался по-своему и

опять за  автомат хватается.  Остальные ржут.  С  тем  по-мирному  и  отошли.

Только этот чернявый,  пока дошел  до  дороги,  раза три  оглянулся  на  меня,

глазами сверкает, как волчонок, злится, а, чего? Будто я с него сапоги снял,

а не он с меня.

     Что ж,  браток,  деваться мне было некуда. Вышел  я на дорогу, выругался

страшным кучерявым,  воронежским  матом и зашагал на запад, в  плен!.. А ходок

тогда из  меня был никудышный,  в  час по  километру,  не больше.  Ты хочешь

вперед шагнуть,  а  тебя из стороны в сторону качает,  возит по дороге,  как

пьяного.  Прошел немного,  и догоняет меня колонна наших пленных,  из той же

дивизии,  в какой я был. Гонят  их человек десять немецких автоматчиков. Тот,

какой впереди колонны шел,  поравнялся со  мною и,  не  говоря худого слова,

наотмашь хлыстнул меня ручкой автомата по голове.  Упади я, - и он пришил бы

меня к земле очередью,  но наши подхватили меня на лету, затолкали  в средину

и  с полчаса вели под руки.  А когда я очухался,  один из них шепчет:  "Боже

тебя упаси падать!  Иди из последних сил,  а не то убьют".  И я из последних

сил, но пошел.

     Как только солнце  село, немцы усилили конвой, на  грузовой подкинули еще

человек  двадцать  автоматчиков,   погнали  нас  ускоренным  маршем.  Сильно

раненные наши не могли поспевать  за остальными,  и их пристреливали  прямо на

дороге.  Двое попытались бежать,  а  того не учли,  что в лунную ночь тебя в

Информация о работе Михаил Шолохов. Судьба человека