Автор работы: Пользователь скрыл имя, 23 Октября 2013 в 23:45, доклад
Первая послевоенная весна была на Верхнем Дону на редкость дружная и
напористая. В конце марта из Приазовья подули теплые ветры, и уже через двое
суток начисто оголились пески левобережья Дона, в степи вспухли набитые
снегом лога и балки, взломав лед, бешено взыграли степные речки, и дороги
стали почти совсем непроездны.
награде". А я от этих слов его, от ласки, сильно волнуюсь, губы дрожат, не
повинуются, только и мог из себя выдавить: "Прошу, товарищ полковник,
зачислить меня в стрелковую часть". Но полковник засмеялся, похлопал меня по
плечу: "Какой из тебя вояка, если ты на ногах еле держишься? Сегодня же
отправлю тебя в госпиталь. Подлечат тебя там, подкормят, после этого домой к
семье на месяц в отпуск съездишь, а когда вернешься к нам, посмотрим, куда
тебя определить".
И полковник, и все офицеры, какие у него в блиндаже были, душевно
попрощались со мной за руку, и я вышел окончательно разволнованный, потому
что за два года отвык от человеческого обращения. И заметь, браток, что еще
долго я, как только с начальством приходилось говорить, по привычке невольно
голову в плечи втягивал, вроде боялся, что ли, как бы меня не ударили. Вот
как образовали нас в фашистских лагерях...
Из госпиталя сразу же написал Ирине письмо. Описал все коротко, как был
в плену, как бежал вместе с немецким майором. И, скажи на милость, откуда
эта детская похвальба у меня взялась? Не утерпел-таки, сообщил, что
полковник обещал меня! к награде представить...
Две недели спал и ел. Кормили помалу, но часто, иначе, если бы давали
еды вволю, я бы мог загнуться, так доктор сказал. Набрался силенок вполне. А
через две недели куска в рот взять не мог. Ответа из дома нет, и я,
признаться, затосковал. Еда и на ум не идет, сон от меня бежит, всякие
дурные мыслишки в голову лезут... На третьей неделе получаю письмо из
Воронежа. Но пишет не Ирина, а сосед мой, столяр Иван Тимофеевич. Не дай бог
никому таких писем получать!..
года немцы бомбили авиазавод и одна тяжелая бомба попала прямо в мою
хатенку. Ирина и дочери как раз были дома... Ну, пишет, что не нашли от них
и следа, а на месте хатенки - глубокая яма... Не дочитал я в этот раз письмо
до конца. В глазах потемнело, сердце сжалось в комок и никак не разжимается.
Прилег я на койку, немного отлежался, дочитал. Пишет сосед, что Анатолий во
время бомбежки был в городе. Вечером вернулся в поселок, посмотрел на яму и
в ночь опять ушел в город. Перед уходом сказал соседу, что будет проситься
добровольцем на фронт. Вот и все.
Когда сердце разлезлось и в ушах зашумела кровь, я вспомнил, как тяжело
расставалась со мною моя Ирина на вокзале. Значит, еще тогда подсказало ей
бабье сердце, что больше не увидимся мы с ней на этом свете. А я ее тогда
оттолкнул... Была семья, свой дом, все это лепилось годами, и все рухнуло в
единый миг, остался я один. Думаю: "Да уж не приснилась ли мне моя
нескладная жизнь?" А ведь в плену я почти каждую ночь, про себя, конечно, и
с Ириной, и с детишками разговаривал, подбадривал их, дескать, я вернусь,
мои родные, не горюйте обо мне, я крепкий, я выживу, и опять мы будем все
вместе... Значит, я два года с мертвыми разговаривал?!
Рассказчик на минуту умолк, а потом сказал уже иным, прерывистым и
тихим голосом:
- Давай, браток, перекурим, а то меня что-то удушье давит.
Мы закурили. В
залитом полой водою лесу
так же лениво шевелил сухие сережки на ольхе теплый ветер; все так же,
словно под тугими белыми парусами, проплывали в вышней синеве облака, но уже
иным показался мне в эти минуты скорбного молчания безбрежный мир,
готовящийся к великим свершениям весны, к вечному утверждению живого в
жизни.
Молчать было тяжело, и я спросил:
- Что же дальше?
- Дальше-то? - нехотя отозвался рассказчик. - Дальше получил я от
полковника месячный отпуск, через неделю был в Воронеже. Пешком дотопал до
места, где когда-то семейно жил. Глубокая воронка, налитая ржавой водой,
кругом бурьян по пояс... Глушь, тишина кладбищенская. Ох, и тяжело же было
мне, браток! Постоял, поскорбел душою и опять пошел на вокзал. И часу
оставаться там не мог, в этот же день уехал обратно в дивизию.
Но месяца через три и мне блеснула радость, как солнышко из-за тучи:
нашелся Анатолий. Прислал письмо мне на фронт, видать, с другого фронта.
Адрес мой узнал от соседа, Ивана Тимофеевича. Оказывается, попал он поначалу
в артиллерийское училище; там-то и пригодились его таланты к математике.
Через год с отличием закончил училище, пошел на фронт и вот уже пишет, что
получил звание капитана, командует батареей "сорокапяток", имеет шесть
орденов и медали. Словом, обштопал родителя со всех концов. И опять я
возгордился им ужасно! Как ни крути, а мой родной сын - капитан и командир
батареи, это не шутка! Да еще при таких орденах. Это ничего, что отец его на
"студебеккере" снаряды возит и прочее военное имущество. Отцово дело
отжитое, а у него, у капитана, все впереди.
И начались у меня по ночам стариковские мечтания: как война кончится,
как я сына женю и сам при молодых жить буду, плотничать и внучат нянчить.
Словом, всякая такая стариковская штука. Но и тут получилась у меня полная
осечка. Зимою наступали мы без передышки, и особо часто писать друг другу
нам было некогда, а к концу войны, уже возле Берлина, утром послал Анатолию
письмишко, а на другой день получил ответ. И тут я понял, что подошли мы с
сыном к германской столице разными путями, но находимся один от одного
поблизости. Жду не дождусь, прямо-таки не чаю, когда мы с ним свидимся. Ну и
свиделись... Аккурат девятого мая, утром, в День Победы, убил моего Анатолия
немецкий снайпер...
Во второй половине дня вызывает меня командир роты. Гляжу, сидит у него
незнакомый мне артиллерийский подполковник. Я вошел в комнату, и он встал,
как перед старшим по званию. Командир моей роты говорит: "К тебе, Соколов",
- а сам к окну отвернулся. Пронизало меня, будто электрическим током, потому
что почуял я недоброе. Подполковник подошел ко мне и тихо говорит: "Мужайся,
отец! Твой сын, капитан Соколов, убит сегодня на батарее. Пойдем со мной!"
Качнулся я, но на ногах устоял. Теперь и то как сквозь сон вспоминаю,
как ехал вместе с подполковником на большой машине, как пробирались по
заваленным обломками улицам, туманно помню солдатский строй и обитый красным
бархатом гроб. А Анатолия вижу вот как тебя, браток. Подошел я к гробу. Мой
сын лежит в нем и не мой. Мой - это всегда улыбчивый, узкоплечий мальчишка,
с острым кадыком на худой шее, а тут лежит молодой, плечистый, красивый
мужчина, глаза полуприкрыты, будто смотрит он куда-то мимо меня, в
неизвестную мне далекую даль. Только в уголках губ так навеки и осталась
смешинка прежнего сынишки, Тольки, какого я когда-то знал... Поцеловал я его
и отошел в сторонку. Подполковник речь сказал. Товарищи-друзья моего
Анатолия слезы вытирают, а мои невыплаканные слезы, видно, на сердце
засохли. Может, поэтому оно так и болит?..
Похоронил я в чужой, немецкой земле последнюю свою радость и надежду,
ударила батарея моего сына, провожая своего командира в далекий путь, и
словно что-то во мне оборвалось... Приехал я в свою часть сам не свой. Но
тут вскорости меня демобилизовали. Куда идти? Неужто в Воронеж? Ни за что!
Вспомнил, что в Урюпинске живет мой дружок, демобилизованный еще зимою по
ранению, - он когда-то приглашал меня к себе, - вспомнил и поехал в
Урюпинск.
Приятель мой и жена его были бездетные, жили в собственном домике на
краю города. Он хотя и имел инвалидность, но работал шофером в автороте,
устроился и я туда же. Поселился у приятеля, приютили они меня. Разные грузы
перебрасывали мы в районы, осенью переключились на вывозку хлеба. В это
время я и познакомился с моим новым сынком, вот с этим, какой в песке
играется.
Из рейса, бывало, вернешься в город - понятно, первым делом в чайную:
перехватить чего-нибудь, ну, конечно, и сто грамм выпить с устатка. К этому
вредному делу, надо сказать,
я уже пристрастился как
раз вижу возле чайной этого парнишку, на другой день - опять вижу. Этакий
маленький оборвыш: личико все в арбузном соку, покрытом пылью, грязный, как
прах, нечесаный, а глазенки - как звездочки ночью после дождя! И до того он
мне полюбился, что я уже, чудное дело, начал скучать по нем, спешу из рейса
поскорее его увидать. Около чайной он и кормился - кто что даст.
На четвертый день прямо из совхоза, груженный хлебом, подворачиваю к
чайной. Парнишка мой там сидит на крыльце, ножонками болтает и, по всему
видать, голодный. Высунулся я в окошко, кричу ему: "Эй, Ванюшка! Садись
скорее на машину, прокачу на элеватор, а оттуда вернемся сюда, пообедаем".
Он от моего окрика вздрогнул, соскочил с крыльца, на подножку вскарабкался и
тихо так говорит: "А вы откуда знаете, дядя, что меня Ваней зовут?" И
глазенки широко раскрыл, ждет, что я ему отвечу. Ну, я ему говорю, что я,
мол, человек бывалый и все знаю.
Зашел он с правой стороны, я дверцу открыл, посадил его рядом с собой,
поехали. Шустрый такой парнишка, а вдруг чего-то притих, задумался и нет-нет
да и взглянет на меня из-под длинных своих загнутых кверху ресниц, вздохнет.
Такая мелкая птаха, а уже научилась вздыхать. Его ли это дело? Опрашиваю:
"Где же твой отец, Ваня?" Шепчет: "Погиб на фронте". - "А мама?" - "Маму
бомбой убило в поезде, когда мы ехали". - "А откуда вы ехали?" - "Не знаю,
не помню..." - "И никого у тебя тут родных нету?" - "Никого". - "Где же ты
ночуешь?" - "А где придется".
Закипела тут во мне горючая слеза, и сразу я решил: "Не бывать тому,
чтобы нам порознь пропадать! Возьму его к себе в дети". И сразу у меня на
душе стало легко и как-то светло. Наклонился я к нему, тихонько спрашиваю:
"Ванюшка, а ты знаешь, кто я такой?" Он и спросил, как выдохнул: "Кто?" Я
ему и говорю так же тихо: "Я - твой отец".
Боже мой, что тут произошло! Кинулся он ко мне на шею, целует в щеки, в
губы, в лоб, а сам, как свиристель, так звонко и тоненько кричит, что даже в
кабинке глушно: "Папка родненький! Я знал! Я знал, что ты меня найдешь! Все
равно найдешь! Я так долго ждал, когда ты меня найдешь!" Прижался ко мне и
весь дрожит, будто травинка под ветром. А у меня в глазах туман, и тоже
всего дрожь бьет, и руки трясутся... Как я тогда руля не упустил, диву можно
даться! Но в кювет все же нечаянно съехал, заглушил мотор. Пока туман в
глазах не прошел, - побоялся ехать, как бы на кого не наскочить. Постоял так
минут пять, а сынок мой все жмется ко мне изо всех силенок, молчит,
вздрагивает. Обнял я его правой рукою, потихоньку прижал к себе, а левой
развернул машину, поехал обратно, на свою квартиру. Какой уж там мне
элеватор, тогда мне не до элеватора было.
Бросил машину возле ворот, нового своего сынишку взял на руки, несу в
дом. А он как обвил мою шею ручонками, так и не оторвался до самого места.
Прижался своей щекой к моей небритой щеке, как прилип. Так я его и внес.
Хозяин и хозяйка в аккурат дома были. Вошел я, моргаю им обоими глазами,
бодро так говорю: "Вот и нашел я своего Ванюшку! Принимайте нас, добрые
люди!" Они, оба мои бездетные, сразу сообразили, в чем дело, засуетились,
забегали. А я никак сына от себя не оторву. Но кое-как уговорил. Помыл ему
руки с мылом, посадил за стол. Хозяйка щей ему в тарелку налила, да как
глянула, с какой он жадностью ест, так и залилась слезами. Стоит у печки,
плачет себе в передник. Ванюшка мой увидал, что она плачет, подбежал к ней,
дергает ее за подол и говорит: "Тетя, зачем же вы плачете? Папа нашел меня
возле чайной, тут всем радоваться надо, а вы плачете". А той - подай бог,
она еще пуще разливается, прямо-таки размокла вся!
После обеда повел я его в парикмахерскую, постриг, а дома сам искупал в
корыте, завернул в чистую простыню. Обнял он меня и так на руках моих и
уснул. Осторожно положил его на кровать, поехал на элеватор, сгрузил хлеб,
машину отогнал на стоянку - и бегом по магазинам. Купил ему штанишки
суконные, рубашонку, сандали и картуз из мочалки. Конечно, все это оказалось
и не по росту, и качеством никуда не годное. За штанишки меня хозяйка даже
разругала. "Ты, - говорит, - с ума спятил, в такую жару одевать дитя в
суконные штаны!" И моментально - швейную машинку на стол, порылась в
сундуке, а через час моему Ванюшке уже сатиновые трусики были готовы и
беленькая рубашонка с короткими рукавами. Спать я лег вместе с ним и в
первый раз за долгое время уснул спокойно. Однако ночью раза четыре вставал.
Проснусь, а он у меня под мышкой приютится, как воробей под застрехой,