Автор работы: Пользователь скрыл имя, 09 Декабря 2012 в 01:08, реферат
Свойственные поэзии Цветаевой исповедальность, эмоциональная напряженность, энергия чувства определили специфику языка, отмеченного сжатостью мысли, стремительностью развертывания лирического действия. Наиболее яркими чертами самобытной поэтики Цветаевой явились интонационное и ритмическое разнообразие (в т. ч. использование раешного стиха, ритмического рисунка частушки; фольклорные истоки наиболее ощутимы в поэмах-сказках «Царь-девица», 1922, «Молодец», 1924),
Введение……………………………………………………………………...3-4
ГЛАВА 1. Марина Цветаева: судьба, личность, творчество…………….5-23
ГЛАВА 2. Особенности поэтического языка……………………………24-34
ГЛАВА 3. Анализ стихотворения Марины Цветаевой «Прохожий»…..35-40
Заключение…………………………………………………………………41-43
Литература……………………………………………………………………..44
Всем. Огня и дома –
Всем. Игры, науки –
Всем. Труда – любому,
Лишь бы были руки.
Синтаксис и интонация как бы стирают рифму. И дело здесь в стремлении Цветаевой говорить цельно и точно, не жертвуя смыслом. Если мысль не вмещается в строку, необходимо либо «досказать» ее, либо оборваться на полуслове, забывая о рифме. Коль мысль уже оформлена, образ создан, заканчивать стих ради полноты размера и соблюдения рифмы поэт считает излишним:
Всех как есть обнесла за ужином!
- Долгой жизни, Любовь моя!
Изменяю для новой суженой…
На марш –
Цветаева всегда хотела добиться максимума выразительности при минимуме средств. В этих целях она предельно сжимала, уплотняла свою речь, жертвовала эпитетами, прилагательными, предлогами, другими пояснениями, строила неполные предложения:
Труб – лишь только лепет
Трав – перед тобой.
Бытие (возникновение, рост, жизнь) и быт (скарб, дом, то, что имеют) - антитеза эта прошла через все творчество Цветаевой и ею неоднократно подчеркивалась. Взятая сама по себе, она вряд ли может многое сказать о поэте: в самом деле, образ Поэта-романтика - и быт, “золотой горшок” - вот уж воистину “две вещи несовместные” и в несовместности своей вполне привычные.
Но что поражает нас в Цветаевой, так это немыслимое для нас, современных, изломанных и изолгавшихся, проникновение в саму сердцевину бытийного, то есть человеческого по преимуществу. Ибо только человек - есть: Бог выше всякого существования, животное, растение, камень - они слишком уж есть, не склонны и не приемлют столь нужного для бытия изменения. А бытие - это и есть жизнь, изменение, дыхание (о чем и свидетельствует древнейший корень этого слова). А что есть самое бескомпромиссное изменение, как не самоотрицание, то есть тяга к небытию: “я не хочу умереть, я - хочу не быть”. Вот и получается, что роман поэта с бытием, оборачивается одновременно тягой к несуществованию. Это не есть “охи” да “ахи” об изгнанничестве всякого поэта, это - прикосновение к самой сердцевине человеческого существования: быть - дабы не быть, и не быть - чтобы воистину стать. Это и есть Жизнь человеческая (не божественная и не животная). “Судьба. Живу, созерцая свою жизнь, - всю жизнь - Жизнь! - У меня нет возраста и нет лица. Может быть - я - сама Жизнь!” Сама Жизнь... Само-жизнь - то, что древние называли “автодзоон”, или иначе - Душа...
Только человек может быть: все остальное - либо никогда не будет, либо уже есть. Понимание этого - характернейшая черта современности (а современность - это западная культура). Какую проблему ставили во главу угла Фома Аквинский, Майстер Экхарт, Гегель, Хайдеггер (при всей их несхожести!)? - проблему бытия, то есть активной, себя утверждающей явленности чего-то потаенного и в потаенности своей незнаемого.
Западная культура, в существе своем, и есть культура бытия. Но есть и нечто иное - культура лика, культура, данная нам “Троицей” Андрея Рублева. Что есть лик, и чем он отличается от личины?
Во-первых, будучи средоточием индивидуальности, лик не имеет ничего общего с “индивидуумом”. Он снимает рамки только индивидуального, являясь уже неким (индивидуальным же! - вспомните икону) обобщением, в себе самом заключающим беспокойство, прорыв к всечеловеческой природе. Это - Эрос, страсть к своему в себе - первый тезис культуры.
Приобщение к природе, “стихии человечности”, этому чернозему про-изведения (“поэзис”) искусства, - это припадение к матери-земле, тому “храну” лика, чьи оберег и жалостливость лежат в основе второго тезиса культуры - Деметры. Явленность этого момента характеризуют потрясающую древность, глубинность и, одновременно, современность поэзии Цветаевой.
Спи! Застилая
моря и земли,
Раковиною тебя объемлю:
Справа и слева и лбом и дном –
Раковинный колыбельный дом.
Вот этот момент цветаевской выразительности, выразительности Деметры, вышедшей из тысячелетнего затвора, мы будем неоднократно подчеркивать в дальнейшем. Именно эта глубинная интуиция оказалась камнем преткновения для многих современников поэта, искавших аполлоническую фигурность, а находивших - пещерный, могильный свод.
Существования
котловиною
Сдавленная, в столбняке глушизн,
Погребенная заживо под лавиною
Дней – как каторгу избываю жизнь.
Совсем неслучайно вспоминается
здесь “котлованное”
Но самоуглубление в себя, сновидческая исихия в пещере своего сердца - это только залог лицетворения. Ибо отличие лика от личины - богоуподобляющаяся отвага саморастраты своей природы (“Бога ты узнаешь по неизбывной пустоте его рук”), выхода за все пределы, то третье, что мы назовем - Дионис.
Милый, растрать!
С кладью не примут!
Дабы принять –
Надо отринуть!
Это - “кенозис”, самоумаление, жертва - то, что делает человека человеком, ибо уподобляет его Богу:
Все величия
платны –
Дух! – пока во плоти.
Тяжесть попранной клятвы
Естестввом оплати.
Человек преступает свои пределы, чтобы оплатить преступление всем естеством, исчерпать его, пожертвовать всей “кладью” своей, всем своим “здесь” во имя “где-то”. В этом средоточие цветаевского созвучия смыслов: “быть” - “плыть”, то есть уходить от себя, здесь и теперь положенного, к себе еще не бывшему. Вот оно - бытие поэта:
…когда готический
Храм нагонит шпиль
Собственный…
Штиль нагонит смысл
Собственный…
Бесконечная погоня за смыслом (вечная суббота, серебро, заря, боль ожидания) и боязнь его фиксации (воскресенье, полдень, золото, счастье), то есть умерщвления: “белое не вылиняет в черное, черное вылиняет в белое” (а потому черное есть жизнь в ожидании света). “Между воскресеньем и субботой Я повисла, птица вербная”.
Здесь мы касаемся важной и очень значимой для века XX проблемы: проблемы смысла.
Так же все творчество Цветаевой пронизано темой смерти и времени.
Поэт – издалека
заводит речь.
Поэта – далеко заводит речь…
Цветаева недаром говорит о себе: “замечаю, что весь русский словарь во мне, что источник его - я, то есть изнутри бьет”. И в самом деле, поэт как бы прикасается к тому интимному корню языка, который для обычного человека сокрыт тысячелетиями...
Тот оберег бытия, который
мы назвали Деметрой-
Признай, что
кем бы ни был ты в сем мире,
Есть нечто более прекрасное: не быть.
Цветаева говорила о мельчайшем атоме, песчинке твердости и решимости, которая отделяет бытие от небытия (“Сказать? - Скажу! Небытие - условность”), так что они становятся чем-то текучим, между ними есть какой-то едва уловимый для мысли переход, перетекание... Течь - бечь, бежать, преодолевать все границы и меры - значит причащаться божественного.
О, его не догоните!
В домовитом поддоннике
Бог – ручною бегонией
На окне не цветет!
…
Все под кровлею сводчатой
Ждали зова и зодчего,
И поэты и летчики –
Все отчаивались!
Ибо бег он – и движется.
Ибо звездная книжица
Вся – от Аз и до Ижицы –
След плаща его лишь!
Все, что остановилось, вошло в меру, замкнулось в себе, сберегло себя, - утратило жизнь, упустило шанс преодолеть свою “хромоту” (пускай бы, как это происходит с нашим миром, хромой всадник при этом и мчался на быстроногом коне). Прикосновение к бытию немыслимо без соприкосновения с небытием:
Хочу сойти
в могильный мрак
И грудь земли раскрыть я:
Пусть ранит боль больней: то знак
Веселого отплытья.
Несет нас тесная ладья
На брег иного бытия.
Парадоксальность
Вот это единство Деметры
и Диониса и объясняет
Неразличимое переплетение бытия и небытия - то есть бег от себя теперешнего к себе небывалому, и сохранение каждой частицы минувшего и минующего, как уже некоего достижения, залога нескончаемого пресуществления души - что это, как не Живая Вечность. Не та вечность, по которой томятся и к которой стремятся, но вечность каким-то образом уже неразрывно связанная с нашим миром, осенившая его своим знамением. Живая жизнь души, непреложность памяти и юность обновления - этим живет поэт. Но в мире у такой вечности есть враг - всеразрушающее время - дитя в себя замкнутой и косной стихии. Время - вращение - круговерть - да это просто песчаный шорох становящихся чисел-нежитей, то есть смысла как данности, обстания.
О как я рвусь
тот мир оставить,
Где маятники душу рвут,
Где вечностью моею правит
Разминовене минут!
У Цветаевой крайне сложные отношения с временем: она никогда не переживала обольщения “зорями” как младшие символисты (“...мимо родилась Времени!”), но и не мыслила поэзию, как нечто принципиально от времени отделенное. Чуждое? - да, но и сама чуждость своей эпохе понималась поэтом как глубинное требование самой же эпохи (эпохи катастрофического отчуждения человека от самого себя, века организованных, а потому ограниченных и неорганичных масс). Цветаева нащупывала мироощущение, которое должно было бы снять тотальное взаимоотчуждение человека и его объемлющего (а не им объемлемого!) времени. “Есть щель: в глубь, из времени, щель ведущая в сталактитовые пещеры до-истории: в подземное царство Персефоны и Миноса - туда, где Орфей прощался: - в А-И-Д”. Опять все та же великая диалектика Духа: смерть попирается смертью. Нельзя эту фразу понимать натуралистически, то есть как призыв к самоубийству. Поэт - мифограф. Человек увлечен временем, но “мир идет вперед и должен идти: я же не хочу... я вправе быть своим собственным современником”. Во всей своей увлеченности, человек не должен без остатка поглощаться временем. Он должен понимать, что непрерывная смена временных моментов - это вовсе не обновление, но растяжение уже бывшего. А человек должен быть готов к обновлению, то есть воспитывать в себе готовность услышать малейший шорох бытия, не отвергнуть даже крохотное обновление смысла своего существования. Человек должен быть открыт, а потому смиренен и прост.
И в простоте своей (ох, как трудно она нам дается, если дается вообще!) человек - собеседник мира - впервые оказывается у себя. Данник идей, страстей, вещей - теперь он дома. Такое совпадение с собой - это и есть чудо, чудо самое натуральное, а отнюдь не метафорическое. Но чудо не вызывается, а ожидается. Вот такое ожидание ускользающего чуда и есть Поэзия: “поэтическое вымашление бывает по разуму так как вещь могла и долженствовала быть”. И чудо это есть миф: “все - миф... не-мифа - нет, вне-мифа - нет, из-мифа - нет... миф предвосхитил и раз навсегда изваял - все”. Причем, всеизваянность эта не застывшая, а в собеседовании и вслушивании своем - открытая.
Вместо пожирающего своих чад Кроноса-времени, поэту открывается другая картина: простертость собеседующих и незабвенных ликов. Вместо бега времени - насквозь одушевленное голосовое пространство. Именно такое пространство создает автобиографическую прозу Цветаевой - вызов времени, какого, возможно, еще не знала наша культура со времен иконы. Иконность - вот что сразу приходит в голову в связи с прозой поэта (недаром современников коробило несоответствие стиля и героя: “пишет как о Гете”). Что это, как не “круговая порука бессмертия”, побеждающая забвение (“нет, можно войти дважды в ту же реку”). Человек (также как и вещь) у Цветаевой дается как бы в свете своего архетипа. “У меня вечное чувство, что не я - выше среднего уровня человека, а они - ниже: что я и есть - средний человек... и моя необычайная сила... - самая “обычайная”, обычная, полагающаяся, Богом положенная - что где-то - все такие”.