Автор работы: Пользователь скрыл имя, 16 Ноября 2013 в 22:35, контрольная работа
”Романтический эгоист” Бегбедера - это, по его собственным словам, “Лего из Эго”: под маской героя то исповедуется сам автор, то наговаривает на себя выдуманный писатель, пресыщенный славой. Клубы, где флиртует парижская литературная богема, пляжи и дискотеки модных курортов, “горячие кварталы” и престижные отели, светская и художественная жизнь крупнейших мегаполисов, включая Москву, - детали головоломки мелькают вперемешку с остроумными оценками нашей эпохи и ее героев на фоне смутного осознания надвигающегося краха.
Ришар Дюрн[160] вовсе не оригинален: он подражает Герострату, который сжег храм Артемиды в Эфесе, чтобы обеспечить себе бессмертие (храм считался одним из семи чудес света, и дело было в 356 году до Рождества Христова). Ришар Дюрн тоже убивал людей, чтобы о нем узнал мир. Его личный дневник, опубликованный газетой «Монд», похож на то, что я бы сам написал, если бы никто не узнавал меня в лицо. «А что если бы меня не было», – мог бы спеть Дюрн вслед за Джо Дассеном, который в отличие от него не страдал нарциссизмом. Практически впервые во Франции желание прославиться приводит к убийству. Вспомним, что Герострата приговорили к сожжению, а также под страхом смертной казни запретили всякое упоминание его имени. Я предлагаю никогда больше не произносить имени… как его там?
«Я слоняюсь ночью по городам и весям в поисках девушек и молюсь о том, чтобы не найти ни одной». Дневник Арчибальда Олсона Барнабута повествует о жизни богатого юноши в Европе ровно век тому назад. Если отвлечься от стиля, сходство с моим дневником поразительное: все очень изменилось (обезличивание культур, сокращение расстояний благодаря техническому прогрессу, свобода нравов…) и в то же время нет (несправедливость и социальное неравенство никуда не делись, в тех же музеях выставляются те же картины, и церкви у нас те же, и красота, и «кокотки», и парочка еще не изуродованных пейзажей…). Барнабут путешествовал по Италии, Германии, России и Англии в самом начале XX века. Оскар Дюфрен идет по его стопам спустя три мировые войны, он так же бесшабашен, очарован миром и печален и тоже находится во власти любовных мук… А что, если времени не существует?
Критики (в отличие от художников) находятся в выгодном положении – они могут укрыться в чужой реальности. Чей-то фильм, чья-то передача, чья-то книга, чей-то диск – прекрасное убежище, где можно не думать о себе. Критик не любит жить. У критика нет личных воспоминаний – их замещают воспоминания писателей, художников. Чужие произведения защищают его от жизни. Искусство заменяет жизнь, которой у него нет. Число жителей нашей планеты, живущих по этому принципу, все время растет. Они пребывают в волшебном мире критиков, где исчезают проблемы, где песня о любви становится единственным источником печали, а весьма изысканные и столь же искусственные персонажи страдают вместо нас.
Нельзя общаться с людьми, которых ненавидишь, потому что в конце концов начинаешь их любить.
Беру на себя ответственность за провал кампании Робера Ю и ухожу из политики, баба с возу! Демократия стала оптической иллюзией, соревнованием по демагогии. Деятельность на благо обновленных коммунистов была последним всплеском моего неистового романтизма. Все, кончено, теперь я уже не попадусь: политикой заниматься невозможно. Нигилизм мне больше по душе, он гораздо удобнее. Я больше ни во что и ни в кого не верю. Мне отвратителен результат первого тура президентских выборов.[161] Я отказываюсь от всякой надежды, желания перемен, от мечты о революции и жажды утопии. Каюсь, поверил в прогресс. Отныне я считаю себя индивидуалистом. Буду голосовать только за Эгоистическую партию Франции. Стану гедонистом и декадентом: все лучше, чем быть смешным и разочарованным. Удовольствуюсь ожиданием конца света и буду пользоваться своими привилегиями вместо того, чтобы делиться ими. Зачем терять время и интересоваться страданиями ближнего своего? Горе страждущих мне по барабану. Мне есть о чем подумать: о Франсуазе, об искусстве, солнце, сексе, моем счете в банке, о стихах, море и наркотиках. Все остальное меня не касается. И чтоб в моем присутствии больше не произносили слово «оптимизм»! Что же касается всяких петиций, то ищи дурака! Это мое последнее политическое выступление в жизни.
В последнее время я возвращаюсь домой позже Франсуазы. Она отдаляется от меня и вместе с ней – мой последний шанс. Ей отвратительна моя бесхарактерность. Я утратил способность к борьбе. Я люблю ее, но не делаю ничего, чтобы она поверила в мою любовь. Я знаю, что из нас двоих рулит она. Упрекая меня, она как бы просит меня ее успокоить. Она обманулась во мне, просчиталась. Мы обманулись оба, потому что обманывали друг друга с самого начала. Она скоро меня бросит, я это чувствую. Она боится, что я ее брошу, и избавиться от этого страха она может, только бросив меня первой.
Жак Бростайн[162] о романе «Я ее любил» Анны Гавальда:
– Лучше испытать разочарование, чем не испытать радости.
Едем к грекам через реку. В Афинах все начинается в полночь, но мы слишком устали, чтобы идти в «Би» (пл. Монастирас) или в «Гуронакия» (ул. Скуфа). Поэтому я раскачиваюсь в кресле-шаре, подвешенном к потолку в «Фрейм» (ул. Клеоменус), и в кои-то веки не собираюсь исследовать всеобщую клубизацию мира.
Бритни Спирс преследует меня до самой Гидры. От ее последнего хита скрыться невозможно, даже покатавшись часок на «flying dolphin» (аэроглиссер по-гречески) в затерянной бухточке. Но я на нее не сержусь: в том, что кадры всех стран носят теперь короткие майки, как у нее, я вижу, пожалуй, положительную тенденцию. Пейзаж от этого становится только краше.
Ибо к этому часу пупок стал единственной утопией. Проблема в том, что он проткнут со всех сторон.
В какой-то момент я так обуржуазился, что возненавидел все книги, где не было слов и выражений типа «трахну в зад», «член», «ЛСД», «твою мать», «передай мне баян» и т. д. Теперь же, когда я стал настоящим бунтарем трэш-хардкор-неопанком, я похож на Виржини Депант: мне больше нравятся слова «счастье», «ребенок», «любовь», «искренность».
Демонстрация джет-сет на площади Трокадеро: французские знаменитости кучкуются за заграждениями и поют «Марсельезу». Направляясь сюда, я готовился к худшему, к чему-то вроде революции звезд, в результате которой все эти крутышки опять, сами того не желая, добавили бы голосов Ле Пену, мужественно провозгласив свою поддержку хороших и осуждение плохих. Но Эдуар Баэр и Атман Хелиф[163] свели на нет мои параноидальные предрассудки: «Сине-бело-красное знамя принадлежит нам всем, „Марсельеза“ – наш общий гимн, так будем же гордиться этими символами, которые слишком долго были узурпированы крайне правыми». А неслабо было бы, если бы в модных клубах новой фишкой стало исполнение национального гимна. Хорошо бы диджей мог проорать «Да здравствует Франция!» и не выглядеть при этом старпером или фашистом. Черт, снова я о политике, а ведь обещал завязать.
Вернулись с Гидры загорелые и заново влюбленные. Франсуаза заметила, что мы там совсем не фотографировались. Ну и ладно, зато все картинки останутся у нас в памяти: ослы вместо машин, портовые ресторанчики, где подают теплый хлеб, огромная австралийская яхта под названием «Protect Me from What I Want»,[164] пустой дом Леонарда Коэна, комната четы Кеннеди в отеле «Орлофф», солнце, оливковое масло, крем от загара на твоей груди, греческое вино, небо, слившееся с морем. Огромные пчелы из пластика, подвешенные под потолком бара, над которыми мы ржали полчаса, никак не могли остановиться (под действием спейс-кейков). Вернувшись на Пирей, едим в таверне «Джимми и рыба» дораду на гриле (на берегу Микролимано). И при этом сосет под ложечкой от страха, что счастлив, и ужаса оттого, что в один прекрасный день этому придет конец. Память – наш лучший фотоаппарат.
Гюстав Флобер, когда ему не писалось (ноябрь 1862 года): «Я глуп и пуст, как кувшин без пива».
Вот на что похож непишущий писатель: на кувшин без пива, ручку без чернил, машину без горючего. Бесполезный громоздкий предмет либо никуда не годный инструмент, который тем не менее надо содержать в порядке. Что может быть скучнее писателя, вышедшего из строя! Он вял и претенциозен, он почиет на лаврах и спрягается в прошедшем времени. Гари и Нуриссье написали об этом душераздирающие строки. Что касается Нуриссье, на другую тему, – я прочел в «Нова магазин», что болезнь Паркинсона лечится с помощью МДМА![165] Если эта информация подтвердится, в «Друане»[166] нас ждут веселые заседания! Нуриссье под экстази – так, глядишь, и я «Гонкура» получу.
Моя жизнь делится на два периода: до 20 лет я ничего не помню; потом следуют годы, о которых я предпочитаю забыть.
Впервые душа моя не испытывает тревоги перед быстротекущим временем. Мне кажется, на этот раз любовь укрепляется с течением дней. Меня тревожит только отсутствие тревоги.
«Поговори с ней» Альмодовара? Мелодрама, в которой два скрытых гомика занимаются любовью при посредстве коматозной танцовщицы. Людо и я? Мне нравится сцена тотального бодифакинга в немом черно-белом кадре: мужчина десятисантиметрового роста проникает во влагалище женщины, пока она спит. Даже Феллини на такое не решился! В остальном, Альмодовар подустал, мне кажется. Я уверен, что все бубоны скупят саундтреки фильма с акустической версией «Кукуруку Палома» Каэтано Велосо. В любом случае, когда я иду в кино с Франсуазой, мне больше нравится смотреть на ее профиль, чем на экран. От тебя у меня кружится голова – в твою сторону. У меня начинает ломить шею: фильму надо быть действительно на высоте, чтобы сравниться с тобой. Я смотрю, как ты смотришь кино. Если ты смеешься, я решаю, что фильм смешной. Если плачешь, я решаю, что он трогательный. А если ты зеваешь, я засыпаю.
А я-то гордился своим фотоаппаратом по имени память! Пруст уже сказал то же самое (чуть лучше) сто лет назад: «Удовольствия – это все равно что фотографии. То, что мы воспринимаем в присутствии любимого существа, – это всего лишь негатив, проявляем же мы его потом, у себя дома, когда обретаем внутреннюю темную комнату, куда при посторонних „вход воспрещен“»[167] («Под сенью девушек в цвету»). Черт побери, еще Лабрюйер сказал, что «все сказано», но я уверен, что кто-нибудь успел сказать это до него.
В самолете, на обратном пути в Париж, меня узнала стюардесса «Эр Франс»:
– Вы писатель, да?
– Да… – краснею от удовольствия.
– Простите, а… как вас зовут?
– Оскар Дюфрен. – Бледнею от огорчения.
– Точно! Я видела вас на передаче у Фожьеля!
– Да, но это было давно… – Зеленею от ярости.
– Извините, но я ничего вашего не читала.
Вот так можно опустить воображалу, хотя в кои-то веки он понтов дешевых не кидал и мнения ничьего не спрашивал.
Страх одиночества и боязнь смерти – вот причины, по которым я тусуюсь по вечерам. Как ни смешно, Людо уверяет меня, что только по этим двум причинам он заимел детей. Значит, у ночной клубизации и деторождения один источник. Жизнь в обществе лучше, чем одинокая смерть.
Раскрываешь газету и понимаешь, что Оскар Дюфрен остается загадкой. О нем не пишет только ленивый, но разобраться что к чему, не успеваешь, потому что слова «Оскар» и «Дюфрен» мелькают тут и там, они вездесущи, мало не покажется. Надо, не надо – они тут как тут. О тебе пишут, и в этом твоя вина. Ты и пример, и контраргумент, козел отпущения, мальчик для битья, симптом, символ, болезнь, изъян, комета, продукт, бренд, короче, что угодно, только не человек. Наша взяла: люди, на которых тебе плевать, говорят черт знает что о человеке, имя которого ты носишь, им не являясь. Ура! Тебя знают те, кого не знаешь ты.
В 33 года у меня была депрессия, я никому об этом не сказал. Но я написал книгу, то есть, в итоге, перетер со всеми.
В Париже быстрые машины ездят медленнее, чем мой медленный мотороллер.
Я так давно бегу, что не помню уже от чего.
Пора мне признаться кое в чем достаточно важном. В 10 лет я был законченным педофилом. Умирал от вожделения при виде девочек с маленькими грудками, проклевывающимися под футболками «Fruit of the Loom». На пляже в Гетари меня дико возбуждали невинные личики и крохотные бикини. Я влюблялся в розовые попки, рождавшие самые невероятные фантазии. Жил в фотографии Ларри Кларка[168] и пользовался этим каждую секунду. Какое счастье, пляжный волейбол! Я не пропускал возможности потискать плоские животики и укусить за маленькие попки. Я любил плавать, касаясь их еще не сформировавшихся тел. Я брал их за руку, чтобы попрыгать на песке, запав на их коленки с фиолетовыми ссадинами и чуть солоноватые выемки над ключицей. В 10 лет я был Марком Дютру[169] в законе, потому что все Лолиты были моими ровесницами. Дорогие мои читатели младше 12 лет, вы не знаете своего счастья! Поспешите стать Гумбертами Гумбертами, пока имеете на это право!
Я бы хотел разнообразить свою деятельность настолько, чтобы народ решил, что у меня есть тезка. Моя шизофрения – следствие не дилетантства, а мечты о вездесущности.
Сегодня я составил список того, что предлагает мне мир. Раз, два и обчелся. Но мира как такового мне вполне хватит.
Передача, побившая все рекорды на американском MTV, называется «Осборны». Это совершенно новый жанр: реалити-шоу про знаменитостей. Нам показывают Оззи Осборна, вокалиста группы «Блэк Саббат», в кругу семьи, за которой сутками следят камеры. Мы шпионим за ним, когда он готовит с женой ужин или наступает голыми ногами в собачьи лепешки. На концертах мы привыкли видеть, как на сцене он зубами отрывает голову у живой летучей мыши. Осборн присмирел: теперь у него новые припарки – он стал нормальным. Почему эта передача пользуется таким успехом? Потому что публика обожает жизнь кулис, а также скуку. Большая часть звезд прячется из опасения, что все узнают, до какой степени уныло их существование. К счастью, всегда найдется парочка эксгибиционистов, согласившихся, чтобы их жизнь превратили в передачу. Возможно, недалеко то время, когда каждая знаменитость станет сама себе каналом. Мечтаю попереключать телик с «Ширак-ТВ» на «Бен Ладен-ченнл», канал «Зидан», «Де Ниро-TV», «Клара Морган[170] XXX» и, само собой, «Оскар Дюфрен лайв». В один прекрасный день этот дневник станет вашей любимой телепрограммой. У меня уже готов слоган для ее запуска: «Живу для вас».
«Настоящим страданием, адом человеческая жизнь становится только там, где пересекаются две эпохи, две культуры и две религии… Но есть эпохи, когда целое поколение оказывается между двумя эпохами, между двумя укладами жизни в такой степени, что утрачивает всякую естественность, всякую преемственность в обычаях, всякую защищенность и непорочность».[171] Когда Герман Гессе написал это в «Степном волке» в 1927 году, он еще не знал, что Вторая мировая война докажет его правоту. Он также не подозревал, что описывает начало XXI века. Странно, у меня прямо мурашки по коже. Сквозняки, должно быть.
Юмор Неизвестной Бляди:
– У моего парня такие габариты, что я соглашаюсь с ним трахаться только под местным наркозом!
Приземляюсь в Вильнюсе (Литва) в таком же аэропорту, что и везде. Мир повсюду одинаков. Пересекаешь его по прямой, на эскалаторе, освещенном потрескивающими неоновыми лампами. Путешествовать все равно что слушать поцарапанный диск. А жить? Завтра то же, что вчера. Все знают, что такое «дежа вю». Стареть значит войти в «дежа векю»,[172] в такой виртуальный дневник, где застреваешь на одном и том же абзаце.