Автор работы: Пользователь скрыл имя, 14 Марта 2012 в 13:01, реферат
Современному человеку трудно представить и понять, какое значение имела для античности культура красноречия и каким почетом оно пользовалось. Новое время, время революций и парламентской борьбы, знало немало выдающихся ораторов, память о них сохранялась надолго, но никогда в новое время не приходилось обозначать целый литературный период именем великого оратора, как обозначаем мы в римской литературе I в. до н.э. именем Цицерона.
Особое место в трактате занимает рассуждение на грамматические темы, занимающее почти весь раздел о соединении слов (149-162): сам автор сознает его как отступление, развернутое более пространно, чем требует главная тема (162). Это отклик Цицерона на спор между "аналогистами" и "аномалистами", уже более столетия занимавший античную филологию. Речь шла о том, что считать "правильным", нормативным в языке: формы, следующие теоретически установленным единообразным правилам, или формы, практически употребительные в разговорном и литературном языке? Первого взгляда держались аналогисты, второго – аномалисты. Каково было отношение риторов – аттицистов к этому грамматическому спору? В Греции аттицисты стояли явно на позициях аномализма: образцом для них были не теоретические правила, а практическое словоупотребление аттических классиков. В Риме не было своих древних классиков, и поэтому ораторы, занятые выработкой норм латинского языка, могли обращаться или к практике современной разговорной речи образованного общества, или к теории грамматического единообразия. По первому пути, пути вкуса, как мы знаем, пошел Цицерон; по второму [с.61] пути, пути науки, пошли аттицисты, чуткие, как всегда, к ученой эллинистической моде. Здесь союзником аттицистов оказался такой крупнейший писатель и оратор, как Юлий Цезарь; манифестом римского аналогизма стало не дошедшее до нас сочинение Цезаря "Об аналогии", написанное в 53 г. и посвященное Цицерону. В "Ораторе" Цицерон воспользовался случаем возразить против грамматических взглядов своих литературных противников – аттицистов и своего политического противника – Цезаря (разумеется, имя Цезаря при этом не названо). Он громоздит множество примеров, подчас не связанных друг с другом, подчас неправильно истолкованных (но таков был общий уровень тогдашней грамматики: сам ученый Варрон сплошь и рядом допускал подобные ошибки); однако все они объединены вновь и вновь повторяемым утверждением о главенстве вкуса над знанием. "Сверься с правилами – они осудят; обратись к слуху – он одобрит; спроси, почему так – он скажет, что так приятнее" (159). А вкус есть понятие, ускользающее от научной догматизации и основанное только на представлениях широкой публики – той самой публики, с которой аттицисты не желают считаться.
Собственно, таким же отступлением,
почти "трактатом в трактате",
выглядит и рассуждение о ритме,
занимающее в "Ораторе" так много
места. Дело в том, что из всех риторических
новшеств Цицерона самым значительным
(или, во всяком случае, самым заметным
для современников) была именно ритмизация
фраз, забота о благозвучии интонационных
каденций. Аскетический вкус аттицистов
должен был этим более всего возмущаться;
и, действительно, Брут в своих письмах
к Цицерону просил у него о ритме
особых разъяснений (172). Цицерон охотно
откликнулся: он гордился своим новаторством
и чувствовал себя в безопасности,
так как мог здесь ссылаться
и на Аристотеля, и на Феофраста,
и на Исократа. Правда, теория ритма
в изложении Цицерона получилась
не очень стройной и ясной. Вводя
ритм в латинскую речь, Цицерон
руководствовался скорее собственным
слухом, чем греческими наставлениями,
и поэтому теоретическое
Таково содержание "Оратора", самого возвышенно философского и самого узко технического из трех риторических произведений Цицерона. Одно обстоятельство обращает при этом на себя внимание. Того ощущения трагизма современности, которым пронизан "Брут", в "Ораторе" нет. Только дважды проскальзывают упоминания о "времени, враждебном добродетели", и о "скорби, которой я противлюсь" (35, 148). Можно думать, что гражданская скорбь, преисполнявшая Цицерона при виде торжества Цезаря, вылилась в сочинении, предшествовавшем "Оратору", – в похвальном слове Катону. Эта маленькая книга приобрела легко понятную шумную известность, вызвала подражания (Брут, ее адресат, тоже написал подобный панегирик Катону) и, конечно, не могла понравиться Цезарю и его сторонникам: сам Цезарь взялся за перо, чтобы сочинить ответ Цицерону под названием "Антикатон". Осторожного Цицерона это должно было очень встревожить; со своей обычной мнительностью он забеспокоился, что слишком перегнул палку, и в "Ораторе" он торопится упомянуть, что "Катон" им написан только в угоду просьбам Брута (35). Рядом с пылкими похвалами административной мудрости и учености Брута это выглядит просьбой о заступничестве, обращенной к любимцу и наместнику Цезаря. Так и было это понято современниками1. Понятно, что при таких обстоятельствах Цицерон не хотел раздражать Цезаря никакими политическими намеками в своем трактате и сосредоточился только на риторической тематике.
Закончив "Оратора", Цицерон деятельно заботится о его издании и распространении, посылает письмо Аттику с просьбой исправить ошибку в экземплярах, находящихся у него в переписке2, рассылает свою книгу друзьям и просит их об отклике3. "Очень рад, что ты одобряешь моего "Оратора", – пишет он одному из них4. – [с.63] Самого себя я убеждаю в том, что высказал в этой книге все свое мнение о красноречии, какое имел. Если книга действительно такова, какой, по твоим словам, она тебе показалась, то и я, значит, чего-нибудь стою; если же это не так, то пусть моя книга и мои критические способности одинаково пострадают в общем мнении".
По-видимому, тогда же, тотчас по окончании "Оратора", Цицерон берется еще за одну работу, которая должна как бы стать практическим подтверждением его точки зрения на ораторский идеал. Он переводит две знаменитые речи "О венке", упомянутые им в "Ораторе" (26 и 110-111), – речь Демосфена за Ктесифонта и речь Эсхина против Ктесифонта. Этим он желает показать, что именно его, цицероновская, манера лучше всего способна передать на латинском языке аттические шедевры. В соответствии с этой целью перевод, как кажется, был весьма вольным ("я перевел их не как толмач, а как оратор" – "О лучшем роде ораторов", 14). Перевод не сохранился; до нас дошло только предисловие к нему под названием "О лучшем роде ораторов". Здесь Цицерон вновь кратко излагает свое представление об аттическом идеале красноречия и, как можно думать, отвечает на одно возражение, которое могла вызвать у аттицистов книга "Оратор". Именно, аттицисты протестовали, по-видимому, против единственности ораторского идеала, провозглашенного Цицероном: как в поэзии, говорили они, нет общего идеала, а есть идеал эпоса, трагедии, комедии, так и в красноречии следует раздельно мыслить идеалы простого, среднего и высокого стиля. Цицерон не соглашается с этим: жанры поэзии различны, красноречие же едино, и идеал его един; отличия от этого идеала могут быть лишь в степени приближения к нему, но не в качестве. Менандр мог не заботиться о подражании Гомеру, но оратор не может не заботиться о подражании Демосфену. Отказываясь от стремления к этой вершине, аттицисты только расписываются в своей ораторской несостоятельности ("О лучшем роде ораторов", 6, 11-12).
Победа в споре с аттицистами осталась на стороне Цицерона. Опытный оратор лучше знал публику римского форума, чем его молодые противники. Сухая простота ораторов-аттицистов наскучила толпе очень быстро, и пышное разнообразие цицероновской манеры вновь обрело признание. Уже в "Бруте" он замечал, что "когда выступают эти аттики, то их покидает не только толпа, что уже плачевно, но даже свидетели и советники" (289); в предисловии "О лучшем роде ораторов" он говорит о насмешках, которыми публика встречает речи "аттиков" (11); а год спустя, упомянув мимоходом об аттицистах в "Тускуланских беседах", он уже добавляет: "ныне они уже смолкли под насмешками едва ли не целого форума" (II, 3).
Правда, Брут, адресат Цицерона, не поддался его убеждениям и остался аттицистом до конца своих недолгих дней. Больше года спустя Цицерон писал об этом Аттику с еще не остывшей досадой: "Когда я, почти поддавшись его просьбам, посвятил ему книгу о наилучшем роде красноречия, он написал не только мне, но и тебе, что то, что нравится мне, ему нисколько не по сердцу" (К Аттику, XIV, 20, 3). А о той речи, которую Брут произнес перед народом [с.64] после убийства Цезаря, Цицерон отзывался (тоже в письме к Аттику) так: "Речь написана очень изящно и по мысли, и по выражению – ничто не может быть выше. Однако, если бы я излагал этот предмет, то писал бы с большим жаром... В том стиле, какого держится наш Брут, и в том роде красноречия, какой он считает наилучшим, он достиг в этой речи непревзойденного изящества; однако я следовал по другому пути, правильно ли это или неправильно... И если ты вспомнишь о молниях Демосфена, то поймешь, что и в самом аттическом роде можно достигнуть величайшей силы" (К Аттику, XV, 1, A, 2). Видно, что непреклонность Брута огорчала Цицерона; но к спору об аттицизме оратор более не возвращался. Смерть дочери, работа над философскими сочинениями, а потом борьба за республику против Антония окончательно увела его от размышлений о риторике.
VII
Все три риторических произведения
Цицерона были написаны им в годы невольного
досуга, вызванного вынужденным отходом
от государственных дел. Эти литературные
занятия были для него продолжением
политических занятий. В предисловии
к трактату "О предвидении"
он писал так: "Я долго раздумывал,
каким способом я могу оказывать
людям помощь как можно более
широкую, чтобы не оставлять государство
своими советами; и мне представилось,
что лучше всего было бы указать
моим согражданам пути к самым
прекрасным наукам. Думается, что в
моих уже многочисленных книгах я
этого достиг...", – и затем,
перечислив свои написанные к этому
времени философские
Цицерон имел право гордиться
своим творением. Он поставил себе целью
изобразить для современников и
потомков идеальный облик человека-
Для самой античности значение образа, нарисованного Цицероном, было еще более ощутимым. Созданный накануне крушения римской республики, он был для потомков напоминанием о республике, которая все более и более начинала уже казаться золотым веком вольности и царством свободного красноречия. Разительный контраст с политической обстановкой и с положением красноречия в первый век империи усугублял эту ностальгию по утраченному идеалу.
С переходом от республики
к империи латинское
Питомником нового красноречия была риторическая школа. Латинские риторические школы, закрытые когда-то Крассом, влачившие незаметное существование при Цицероне, с первых же дней империи мгновенно расцветают, переполняются учениками, становятся центрами всей культурной жизни Рима. Падение господства сенатской олигархии повлекло стремительный переворот римской образовательной системы. Раньше молодые люди из сенаторских семей готовились к политической жизни дома и на форуме, с детства усваивая наследственные аристократические традиции (вспомним, как юный Цицерон посещал дома Сцеволы и Красса); теперь, [с.66] с победой монархии, в политику хлынули новые люди, возвысившиеся на императорской службе, часто даже не римляне, а италийцы или провинциалы; не имея за собой никаких родовых традиций, их сыновья не могли искать образования в сенаторских семьях и неизбежно устремлялись в риторические школы. Пользуясь богатым опытом греческих риторических школ, латинские школы быстро выработали свой тип преподавания и свою программу. Основным видом занятий в риторической школе стали декламации – речи на вымышленные темы. Было два вида декламаций – контроверсии, речи по поводу фиктивного судебного казуса, и суазории, увещевательные речи к лицу, колеблющемуся в каком-нибудь затруднительном положении. Такие декламации были известны школе издавна; но обычно они старались держаться тематически ближе к действительности, использовали для контроверсий реальные судебные дела, а для суазорий – реальные исторические ситуации; теперь же, когда главным в красноречии стало не содержание, а форма, тематика декламаций все дальше стала уходить от действительности. Началась погоня за эффектами в ущерб правдоподобию; тиранноубийцы, пираты, насильники, неслыханные герои и неслыханные злодеи стали постоянными персонажами декламаций; чтобы сделать положения как можно более замысловатыми, в контроверсии вводились несуществующие законы, в суазории – небывалые исторические события.
Нельзя сказать, чтобы
эти упражнения были совсем бесполезны:
они представляли собой отличную
гимнастику для ума и языка. История
их оправдала, показав, что для культурной
обстановки Римской империи они
были приспособлены лучше всего:
риторические школы с такой программой
просуществовали почти без