Автор работы: Пользователь скрыл имя, 02 Июля 2015 в 15:59, доклад
Описание работы
Исторические закономерности реализуются не автоматически. В сложном и противоречивом движении истории скрещиваются и противоборствуют процессы, в которых человек является пассивным агентом, и те, в которых его активность проявляется в самой прямой и непосредственной форме. Для понимания этих последних (их иногда определяют как субъективный аспект исторического процесса) необходимо изучение не только общественно-исторических предпосылок той или иной ситуации, но и специфики самого деятеля - человека. Если мы изучаем историю с точки зрения деятельности людей, нам невозможно обойтись без изучения психологических предпосылок их поведения
Современники выделяли не только
"разговорчивость" декабристов -
они подчеркивали также резкость и прямоту
их суждений, безапелляционность приговоров,
"неприличную", с точки зрения светских
норм, тенденцию называть вещи своими
именами, избегая эвфемистических условностей
светских формулировок, их постоянное
стремление высказывать без обиняков
свое мнение, не признавая утвержденного
обычаем ритуала и иерархии светского
речевого поведения. Такой резкостью и
нарочитым игнорированием "речевого
приличия" прославился Николай Тургенев.
Подчеркнутая несветскость и "бестактность"
речевого поведения определялась в близких
к декабристам кругах как "спартанское"
или "римское" поведение и противопоставлялась
отрицательно оцениваемому "французскому".
Темы, которые в светской беседе
были запретными или вводились эвфемистически
(например, вопросы помещичьей власти,
служебного протекционизма н проч.), становились
предметом прямого обсуждения. Дело в
том, что поведение образованного, европеизированного
дворянского общества александровской
эпохи было принципиально двойственным.
В сфере идей и "идеологической речи"
усвоены были нормы европейской культуры,
выросшей на почве просветительства XVIII
в. Сфера практического поведения, связанная
с обычаем, бытом, реальными условиями
помещичьего хозяйства, реальными обстоятельствами
службы, выпадала из области "идеологического"
осмысления, с точки зрения которого она
"как бы не существовала". Естественно,
в речевой деятельности она связывалась
с устной, разговорной стихией, минимально
отражаясь в текстах высокой культурной
ценности. Таким образом создавалась иерархия
поведений, построенная по принципу нарастания
культурной ценности (что совпадало с
ростом семиотичности). При этом выделялся
низший - чисто практический - пласт, который
с позиции теоретизирующего сознания
"как бы не существовал".
Именно такая плюралистичность
поведения, возможность выбора стилей
поведения в зависимости от ситуации,
двойственность, заключавшаяся в разграничении
практического и идеологического, характеризовала
русского передового человека начала
XIX в. И она же отличала его от дворянского
революционера (вопрос этот весьма существен,
поскольку нетрудно отделить тип поведения
Скотинина от облика Рылеева, но значительно
содержательнее противопоставить Рылеева
Дельвигу или Николая Тургенева - его брату
Александру).
Декабрист своим поведением
отменял иерархичность и стилевое многообразие
поступка. Прежде всего отменялось различие
между устной и письменной речью: высокая
упорядоченность, политическая терминологичность,
синтаксическая завершенность письменной
речи переносилась в устное употребление.
Фамусов имел основание сказать, что Чацкий
"говорит как пишет". В данном случае
это не только поговорка: речь Чацкого
резко отличается от слов других персонажей
именно своей книжностью. Он говорит как
пишет, поскольку видит мир в его идеологических,
а не бытовых проявлениях.
Одновременно чисто практическое
поведение делалось объектом не только
осмысления в терминах и понятиях идейно-философского
ряда, но и приобретало знаковый характер,
переходя из разряда неоцениваемых действий
в группу поступков, осмысляемых как "благородные"
и "возвышенные" или "гнусные",
"хамские" (по терминологии Н. Тургенева)
и "подлые" [5].
Приведем один исключительно
выразительный пример. Пушкин записал
характерный разговор:
"Дельвиг звал однажды
Рылеева к девкам. «Я женат», -
отвечал Рылеев. «Так что же, -
сказал Дельвиг, - разве ты не
можешь отобедать в ресторации
потому только, что у тебя дома
есть кухня?» [6
Зафиксированный Пушкиным разговор Дельвига
и Рылеева интересен не столько для реконструкции
реально-биографических черт их поведения
(и тот и другой были живыми людьми, действия
которых могли регулироваться многочисленными
факторами и давать на уровне бытовых
поступков бесчисленное множество вариантов),
сколько для понимания их отношения к
самому принципу поведения. Перед нами
- столкновение "игрового" и "серьезного"
отношения к жизни. Рылеев - человек серьезного
поведения. Не только на уровне высоких
идеологических построений, но и в быту
такой подход подразумевает для каждой
значимой ситуации некоторую единственную
норму правильных действий. Дельвиг, как
и арзамасцы или члены "Зеленой лампы",
реализует игровое поведение, амбивалентное
по сути: в реальную жизнь переносится
ситуация игры, позволяющая считать в
определенных позициях допустимой условную
замену "правильного" поведения противоположным.
Декабристы культивировали серьезность
как норму поведения. Завалишин характерно
подчеркивал, что он "был всегда серьезным"
и даже в детстве "никогда не играл"
[7]. Столь же отрицательным было отношение
декабристов к культуре словесной игры
как форме речевого поведения. В процитированном
обмене репликами собеседники, по сути,
говорят на разных языках: Дельвиг совсем
не предлагает всерьез воспринимать его
слова как декларацию моральных принципов
- его интересует острота высказывания,
mot. Рылеев же не может наслаждаться парадоксом
там, где обсуждаются этические истины,
каждое его высказывание - программа.
С предельной четкостью антитезу
игры и гражданственности выразил Милонов
в послании Жуковскому, показав, в какой
мере эта грань, пролегавшая внутри лагеря
прогрессивной молодой литературы, была
осознана.
... останемся мы каждый
при своем -
С галиматьею ты, а я с парнасским жалом;
Зовись ты Шиллером, зовусь я Ювеналом;
Потомство судит нас, а не твои друзья,
А Блудов, кажется, меж нами не судья [8].
Тут дана полная парадигма противопоставлений:
галиматья (словесная игра, самоцельная
шутка) - сатира, высокая, гражданственная
и серьезная; Шиллер (здесь - автор баллад,
переводимых Жуковским; ср. в статье Кюхельбекера
"О направлении нашей поэзии..." презрительный
отзыв о Шиллере как авторе баллад и образце
Жуковского - "недозревший Шиллер")
[9] чье имя связывается с фантазией балладных
сюжетов, - Ювенал, воспринимаемый как
поэт-гражданин; суд литературной элиты,
мнение замкнутого кружка (о том, какое
раздражение вызывала обычная для карамзинистов
ссылка на мнение "знаменитых друзей"
вне их лагеря, откровенно писал Н. Полевой)
[10] - мнение потомства. Для того чтобы представить
во всей полноте смысл начертанной Милоновым
антитезы, достаточно указать, что она
очень близка к критике Жуковского Пушкиным
в начале 1820-х годов, включая и выпад против
Блудова (см. письмо Жуковскому, датируемое
20-ми числами апреля 1825 г.).
Визит "к девкам", с позиции
Дельвига, входит в сферу бытового поведения,
которое никак не соотносится с идеологическим.
Возможность быть одним в поэзии и другим
в жизни не воспринимается им как двойственность
и не бросает тени на характер в целом.
Поведение Рылеева в принципе едино, и
для него такой поступок был бы равносилен
теоретическому признанию права человека
на аморальность. То, что для Дельвига
вообще не имеет значения (не является
знаком), для Рылееву было бы носителем
идеологического содержания. Так разница
между свободолюбцем Дельвигом и революционером
Рылеевым рельефно проявляется не только
на уровне идей или теоретических концепций,
но и в природе их бытового поведения.
Карам-зинизм утвердил многообразие поведений,
их смену как норму поэтического отношения
к жизни. Карамзин писал:
Чувствительной душе не сродно
ль изменяться?
Она мягка как воск, как зеркало ясна...
...Нельзя ей для тебя единою казаться.
[11]
Напротив того - для романтизма
поэтическим было единство поведения,
независимость поступков от обстоятельств.
"Один, - он был везде,
холодный, неизменный...", - писал Лермонтов
о Наполеоне [12]. "Будь самим
собою", - писал А. Бестужев Пушкину
[13]. Священник Мысловский, характеризуя
поведение Пестеля на следствии,
записал: "Везде и всегда был
равен себе самому. Ничто не
колебало твердости его" [14].
Впрочем, романтический идеал
единства поведения не противоречил классицистическому
представлению о героизме, совпадая к
тому же с принципом "единства действия".
Карамзинский "протеизм" был в этом
отношении ближе к реалистической "многоплановости".
Пушкин, противопоставляя одноплановость
поведения героев Мольера жизненной многогранности
созданий Шекспира, писал в известном
наброске:
"Лица, созданные Шекспиром,
не суть как у Мольера типы
такой-то страсти, такого-то порока;
но существа живые, исполненные
многих страстей, многих пороков;
обстоятельства развивают перед
зрителем их разнообразные и
многосторонние характеры" [15].
При этом, если при переходе от жизненных
наблюдений к создаваемому им поэтическому
тексту художник классицизма или романтизма
сознательно отбирал какой-либо один план,
поскольку считал его единственно достойным
литературного отображения, то при обратном
переходе - от читательского восприятия
текста к читательскому поведению - происходит
трансформация: читатель, воспринимая
текст как программу своего бытового поведения,
предполагает, что определенные стороны
житейской деятельности в идеале должны
вообще отсутствовать. Умолчание в тексте
воспринимается как требование исключить
определенные виды деятельности из реального
поведения. Так, например, отказ от жанра
любовной элегии в поэзии мог восприниматься
как требование отказа от любви в жизни.
Следует подчеркнуть общую "литературность"
поведения романтиков, стремление все
поступки рассматривать как знаковые.
Это, с одной стороны, приводит к увеличению
роли жеста в бытовом поведении. Жест -
это действие или поступок, имеющий не
только и не столько практическую направленность,
сколько отнесенность к некоторому значению.
Жест - всегда знак. и символ. Поэтому всякое
действие на сцене, включая и имитирующее
полную освобожденность от сценической
телеологии, есть жест; значение его - замысел
автора.
С этой точки зрения бытовое
поведение декабриста представилось бы
современному наблюдателю театральным,
рассчитанным на зрителя. При этом следует
ясно понимать, что "театральность"
поведения ни в коей мере не означает его
неискренности или каких-либо негативных
характеристик. Это лишь указание на то,
что поведение получает некоторый сверхбытовой
смысл, становится предметом внимания,
причем оцениваются не сами поступки,
а символический их смысл.
С другой стороны, в бытовом
поведении декабриста меняются местами
привычные соотношения слова и поступка.
В обычном речевом поведении
той эпохи отношение поступков и речей
строилось по следующей схеме:
выражение слово
содержание поступок
Слово, обозначая поступок,
обладает тенденцией к разнообразным
сдвигам эвфемистического, перифрастического
или метафорического характера. Так, рождается,
с одной стороны, бытовой язык света с
его "обошлась при помощи носового платка"
на нижней социальной границе и французскими
обозначениями для "русских" действий
на верхней. Связь - генетическая и типологическая
- этого языка с карамзинизмом отчетливо
улавливалась современниками, предъявлявшими
и литературному языку карамзинистов,
и светской речи одно и то же обвинение
в жеманство. Тенденция ослаблять, "разбалтывать"
связь между словом и тем, что оно обозначает,
характерная для светского языка, вызвала
устойчивое для Л. Н. Толстого разоблачение
лицемерия речей людей света.
С другой стороны, на том же
принципе словесного "облагораживания"
низкой деятельности строилась подьяческая
речь с ее "барашком в бумажке", означающим
взятку, и эвфемистическим "надо доложить"
в значении "следует увеличить сумму",
специфическими значениями глаголов "давать"
и "брать". Ср. хор чиновников в "Ябеде"
Капниста:
Бери, большой тут нет науки;
Бери, что только можно взять.
На что ж привешены нам руки,
Как не на то, чтоб брать? [16]
Вяземский, комментируя эти
стихи, писал:
"Тут дальнейших объяснений
не требуется: известно о каком
бранье речь идет. Глагол пить
также само собой равняется
глаголу пьянствовать <...> Другой
начальник говорил, что когда
приходится ему подписывать формулярные
списки и вносить в определенные
графы слово достоин и способен,
часто б хотелось бы прибавить:
«Способен ко всякой гадости,
достоин всякого презрения»" [17].
На этой основе происходило порой перерастание
практического языка канцелярий в тайный
язык, напоминающий жреческий язык для
посвященных. От посетителя требовалось
не только выполнение некоторых действий
(дача взятки), но и умение разгадать загадки,
по принципу которых строилась речь чиновников.
На этом построен, например, разговор Варравина
и Муромского в "Деле" Сухово-Кобылина.
Ср. образец такого же приказного языка
у Чехова:
"- Дай-ка нам, братец, полдиковинки и
двадцать четыре неприятности.
Половой немного погодя подал на подносе
полбутылки водки и несколько тарелок
с разнообразными закусками.
- Вот что, любезный, - сказал
ему Початкин, - дай-ка ты нам
порцию главного мастера клеветы
и злословия с картофельным
пюре" [18].
Языковое поведение декабриста,
было резко специфическим. Мы уже отмечали,
что характерной чертой его было стремление
к словесному наименованию того, что, реализуясь
в области бытового поведения, табуировалось
в языке. Однако номинация эта имела специфический
характер и не сопровождалась реабилитацией
низкой, вульгарной или даже просто бытовой
лексики. Сознанию декабриста была свойственна
резкая поляризация моральных и политических
оценок: любой поступок оказывался в поле
"хамства", "подлости", "тиранства"
или "либеральности", "просвещения",
"героизма". Нейтральных или незначимых
поступков не было, возможность их существования
пе подразумевалась.
Поступки, находившиеся вне словесного
обозначения, с одной стороны, и обозначавшиеся
эвфемистически и метафорически - с другой,
получают однозначные словесные этикетки.
Набор таких обозначений относительно
невелик и совпадает с этико-политическим
лексиконом декабризма. В результате,
во-первых, бытовое поведение перестает
быть только бытовым: оно получает высокий
этико-политический смысл. Во-вторых, обычные
соотношения планов выражения и содержания
применительно к поведению - меняются:
не слово обозначает поступок, а поступок
обозначает слово:
выражение Ю содержание
поступок Ю слово
При этом важно подчеркнуть,
что содержанием становится не мысль,
оценка поступка, а именно слово, причем
именно слово, гласно сказанное: декабрист
не удовлетворяется тем, чтобы про себя,
в уме своем, отрицательно оценить любое
проявление "века минувшего". Он гласно
и публично называет вещи своими именами,
"гремит" на балу и в обществе, поскольку
именно в таком назывании видит освобождение
человека и начало преобразования общества.
Поэтому прямолинейность, известная наивность,
способность попадать в смешные, со светской
точки зрения, положения так же совместима
с поведением декабриста, как и резкость,
гордость и даже высокомерие. Но оно абсолютно
исключает уклончивость, игру оценками,
способность "попадать в тон" не только
в духе Молчалина, но и в стиле Петра Степановича
Верховенского.
Может показаться, что эта характеристика
применима не к декабристу вообще, а лишь
периода Союза Благоденствия, когда "витийство
на балах" входило в установку общества.
Известно, что в ходе дальнейшей тактической
эволюции тайных обществ акцент был перенесен
на конспирацию. Новая тактика заменила
светского пропаганднста заговорщиком.
Однако следует отметить, что
изменение в области тактики борьбы не
привело к коренному сдвигу в стиле поведения:
становясь заговорщиком и конспиратором,
декабрист не начинал вести себя в салоне
"как все". Никакие конспиративные
цели пе могли его заставить принять поведение
Молчалина. Выражая оценку уже не пламенной
тирадой, а презрительным словом или гримасой,
oн оставался в бытовом поведении "карбонарием".
Поскольку бытовое поведение не могло
быть предметом для прямых политических
обвинений, его не прятали, а наоборот
- подчеркивали, превращая в некоторый
опознавательный знак.