Автор работы: Пользователь скрыл имя, 02 Июля 2015 в 15:59, доклад
Описание работы
Исторические закономерности реализуются не автоматически. В сложном и противоречивом движении истории скрещиваются и противоборствуют процессы, в которых человек является пассивным агентом, и те, в которых его активность проявляется в самой прямой и непосредственной форме. Для понимания этих последних (их иногда определяют как субъективный аспект исторического процесса) необходимо изучение не только общественно-исторических предпосылок той или иной ситуации, но и специфики самого деятеля - человека. Если мы изучаем историю с точки зрения деятельности людей, нам невозможно обойтись без изучения психологических предпосылок их поведения
Б. В. Томашевский цитирует отрывок
из послания Пушкина Ф. Ф. Юрьеву и сопоставляет
его с рылеевским посвящением к "Войнаровскому":
"Слово „надежда" имело
гражданское осмысление. Пушкин
писал одному из участников
„Зеленой лампы" Ф. Ф. Юрьеву:
Здорово, рыцари лихие
Любви, свободы и вина!
Для нас, союзники младые,
Надежды лампа зажжена.
Значение слова „надежда"
в гражданском понимании явствует из посвящения
к „Войнаровскому" Рылеева:
И вновь в небесной вышине
Звезда надежды засияла" [60].
Однако, подчеркивая образное
родство этих текстов, нельзя же забывать,
что у Пушкина после процитированных стихов
следовало совершенно невозможное для
Рылеева, но очень характерное для всего
рассматриваемого цикла:
Здорово, молодость и счастье,
Застольный кубок и бордель,
Где с громким смехом сладострастье
Ведет нас пьяных на постель [61].
Если считать, что вся сущность
"Зеленой лампы" выражается в ее роли
побочной управы "Союза Благоденствия",
то как связать такие - совсем не единичные!
- стихи с указанием "Зеленой книги",
что "распространение правил нравственности
и добродетели есть самая цель Союза",
а членам вменяется в обязанность "во
всех речах превозносить добродетель,
унижать порок и показывать презрение
к слабости"? Вспомним брезгливое отношение
Н. Тургенева к "пирам" как занятию,
достойному "хамов": "В Москве пучина
наслаждений чувственной жизни. Едят,
пьют, спят, играют в карты - все сие на
счет обремененных работами крестьян"
[62] (запись датируется 1821 г. - годом публикации
"Пиров" Баратынского).
Первые исследователи "Зеленой
лампы", подчеркивая ее "оргический"
характер, отказывали ей в каком-либо политическом
значении. Современные исследователи,
вскрыв глубину реальных политических
интересов членов общества, просто отбросили
всякую разницу между "Зеленой лампой"
и нравственной атмосферой Союза Благоденствия.
М. В. Нечкина совершенно обошла молчанием
эту сторону вопроса.
Б. В. Томашевский нашел выход
в том, чтобы разделить серьезные и полностью
соответствующие духу Союза Благоденствия
заседания "Зеленой лампы" и не лишенные
вольности вечера в доме Никиты Всеволожского.
"Пора отличать вечера Всеволожского
от заседаний «Зеленой лампы»", - писал
он [63]. Правда, строкой ниже исследователь
значительно смягчает свое утверждение,
добавляя, что "для Пушкина, конечно,
вечера в доме Всеволожского представлялись
такими же неделимыми, как неделимы были
заседания «Арзамаса» и традиционные
ужины с гусем". Остается неясным, почему
требуется различать то, что для Пушкина
было неделимо, и следует ли в этом случае
и в "Арзамасе" разделять "серьезные"
заседания и "шутливые" ужины? Вряд
ли эта задача представляется выполнимой.
"Зеленая лампа" бесспорно
была свободолюбивым литературным
объединением, а не сборищем развратников.
Ломать вокруг этого вопроса
копья сейчас уже нет никакой
необходимости [64].
Не менее очевидно, что Союз
Благоденствия стремился оказывать на
нее влияние (участие в ней Ф. Глинки и
С. Трубецкого не оставляет на этот счет
никаких сомнений). Но означает ли это,
что она была простым филиалом Союза и
между этими организациями не обнаруживается
разницы?
Разница заключалась не в идеалах
и программных установках, а в типе поведения.
Масоны называли заседания
ложи "работами". Для члена Союза
Благоденствия его деятельность как участника
общества также была "работой" или
- еще торжественнее - служением. Пущин
так и сказал Пушкину: "Не я один поступил
в это новое служение отечеству" [65].
Доминирующее настроение политического
заговорщика - серьезное и торжественное.
Для члена "Зеленой лампы" свободолюбие
окрашено в тона веселья, а реализация
идеалов вольности - превращение жизни
в непрекращающийся праздник. Точно отметил,
характеризуя Пушкина той поры, Л. Гроссман:
"Политическую борьбу он воспринимал
не как отречение п жертву, а как радость
и праздник" [66].
Однако праздник этот связан
с тем, что жизнь, бьющая через край, издевается
над запретами. Лихость (ср.: "рыцари
лихие") отделяет идеалы "Зеленой
лампы" от гармонического гедонизма
Батюшкова (и умеренной веселости арзамасцев),
приближая к "гусарщине" Д. Давыдова
и студенческому разгулу Языкова.
Нарушение карамзинского культа
"пристойности" проявляется в речевом
поведении участников общества. Дело,
конечно, не в употреблении неудобных
для печати слов - в этом случае "Лампа"
не отличалась бы от любой армейской пирушки.
Убеждение исследователей, полагающих,
что выпившая или даже просто разгоряченная
молодежь - молодые офицеры и поэты - придерживалась
в холостой беседе лексики Словаря Академии
Российской, и в связи с этим доказывающих,
что пресловутые приветствия калмыка
должны были лишь отмечать недостаточную
изысканность острот, - имеет несколько
комический характер; оно порождено характерным
для современной исторической мысли гипнозом
письменных источников: документ приравнивается
к действительности, а язык документа
- к языку жизни. Дело в смешении языка
высокой политической п философской мысли,
утонченной поэтической образности с
площадной лексикой. Это создает особый,
резко фамильярный стиль, характерный
для писем Пушкина к членам "Зеленой
лампы". Этот язык, богатый неожиданными
совмещениями и стилистическими соседствами,
становился своеобразным паролем, по которому
узнавали "своего". Наличие языкового
пароля, резко выраженного кружкового
жаргона - характерная черта и "Лампы",
и "Арзамаса". Именно наличие "своего"
языка выделил Пушкин, мысленно переносясь
из изгнания в "Зеленую лампу":
Вновь слышу, верные поэты,
Ваш очарованный язык. [67].
Речевому поведению должно
было соответствовать и бытовое, основанное
на том же смешении. Еще в 1817 г., адресуясь
к Каверину (гусарская атмосфера подготовляла
атмосферу "Лампы"), Пушкин писал,
что
...можно дружно жить
С стихами, с картами, с Платоном и с бокалом,
Что резвых шалостей под легким покрывалом
И ум возвышенный и сердце можно скрыть
[68].
Напомним, что как раз против
такого смешения резко выступал моралист
и проповедник Чацкий (об отношении декабристов
к картам - см. дальше):
Когда в делах - я от веселий
прячусь,
Когда дурачиться - дурачусь,
И смешивать два эти ремесла
Есть тьма охотников, я не из их числа.
Фамильярность, возведенная
в культ, приводила к своеобразной ритуализации
быта. Только это была ритуализация "наизнанку",
напоминавшая шутовские ритуалы карнавала.
Отсюда характерные кощунственные замены:
"Девственница" Вольтера - "святая
Библия Харит". Свидание с "Лаисой"
может быть и названо прямо, с подчеркнутым
игнорированием светских языковых табу:
Когда ж вновь сядем вчетвером
С б..., вином и чубуками, [69]
- и переведено на язык
кощунственного ритуала:
Проводит набожную ночь
С младой монашинкой Цитеры [70].
Это можно сопоставить с карнавализацией
масонского ритуала в "Арзамасе".
Антиритуальность шутовского ритуала
в обоих случаях очевидна. Но если "либералист"
веселился не так, как Молчалин, то досуг
русского "карбонария" не походил
на забавы первого.
Бытовое поведение не менее
резко, чем формальное вступление в тайное
общество, отгораживало дворянского революционера
не только от людей "века минувшего",
но и от широкого круга фрондеров, вольнодумцев
и "либералистов". То, что такая подчеркнутость
особого поведения ("Этих в вас особенностей
бездна", - говорит София Чацкому) по
сути дела противоречила идее конспирации,
не смущало молодых заговорщиков. Показательно,
что не декабрист Н. Тургенев, а его осторожный
старший орат должен был уговаривать бурно
тянущегося к декабристским нормам и идеалам
младшего из братьев, Сергея Ивановича,
не обнаруживать своих воззрений в каждодневном
быту. Николай же Иванович учил брата противоположному:
"Мы не затем принимаем либеральные
правила, чтобы нравиться хамам. Они нас
любить не могут. Мы же их всегда презирать
будем" [71].
Связанный с этим "грозный
взгляд и резкий топ", но словам Софии
о Чацком, мало располагал к беззаботной
шутке, не сбивающейся на обличительную
сатиру. Декабристы не были шутниками.
Вступая в общества карнавализованного
веселья молодых либералистов, они, стремясь
направить их по пути "высоких" и
"серьезных" занятий, разрушали самую
основу этих организаций. Трудно представить
себе, что делал Ф. Глинка на заседаниях
"Зеленой лампы" и уже тем более на
ужинах Всеволожского. Однако мы прекрасно
знаем, какой оборот приняли события в
"Арзамасе" с приходом в него декабристов.
Выступления Н. Тургенева и тем более М.
Орлова были "пламенными" и "дельными",
но их трудно назвать исполненными беззаботного
остроумия. Орлов сам это прекрасно понимал:
"Рука, обыкшая носить тяжкий булатный
меч брани, возможет ли владеть легким
оружием Аполлона, и прилично ли гласу,
огрубелому от произношения громкой и
протяжной команды, говорить божественным
языком вдохновенности или тонким наречием
насмешки?" [72].
Выступления декабристов в
"Обществе громкого смеха" также
были далеки от юмора. Вот как рисуется
один из них по мемуарам М. А. Дмитриева:
"На второе заседание Шаховской пригласил
двух посетителей (не членов) - Фонвизина
и Муравьева <...> Гости во время заседания
закурили трубки, потом вышли в соседнюю
комнату и почему-то шептались, а затем,
возвратись оттуда, стали говорить, что
труды такого рода слишком серьезны и
прочее, и начали давать советы. Шаховской
покраснел, члены обиделись" [73]. "Громкого
смеха" не получилось.
Отменяя господствующее в дворянском
обществе деление бытовой жизни на области
службы и отдыха, "либералисты" хотели
бы превратить всю жизнь в праздник, заговорщики
- в "служение".
Все виды светских развлечений
- танцы, карты, волокитство - встречают
с их стороны суровое осуждение как знаки
душевной пустоты. Так, М. И. Муравьев-Апостол
в письме к Якушкину недвусмысленно связывал
страсть к картам и общий упадок общественного
духа в условиях реакции: "После войны
1814 года страсть к игре, так мне казалось,
исчезла среди молодежи. Чему же приписать
возвращение к столь презренному занятию?"
- спрашивал он [74], явно не допуская симбиоза
"карт" и "Платона".
Как "пошлое" занятие, карты
приравниваются танцам. С вечеров, на которых
собирается "сок умной молодежи",
изгоняется и то, и другое. На вечерах у
И. П. Липранди не было "карт и танцев"
[75]. Грибоедов, желая подчеркнуть пропасть
между Чацким и его окружением, завершил
монолог героя ремаркой: "Оглядывается,
все в вальсе кружатся с величайшим усердием.
Старики разбрелись к карточным столам".
Очень характерно письмо Николая Тургенева
брату Сергею. Н. Тургенев удивляется тому,
что во Франции, стране, живущей напряженной
политической жизнью, можно тратить время
на танцы: "Ты, я слышу, танцуешь. Графу
Головину дочь его писала, что с тобою
танцевала. И так я с некоторым удивлением
узнал, что теперь во Франции еще и танцуют!
Une ecossaise constitutionnelle, independante, ou une contredanse monarchique
ou une danse contremonarchique?" [76].
О том, что речь идет не о простом
отсутствии интереса к танцам, а о выборе
типа поведения, для которого отказ от
танцев - лишь знак, свидетельствует то,
что "серьезные" молодые люди 1818-1819
гг. (а под влиянием поведения декабристов
"серьезность" входит в моду, захватывая
более широкий ареал, чем непосредственный
круг членов тайных обществ) ездят на балы,
чтобы там не танцевать. Хрестоматийно
известны слова из пушкинского "Романа
в письмах": "Твои умозрительные и
важные рассуждения принадлежат к 1818 году.
В то время строгость правил и политическая
экономия были в моде. Мы являлись на балы,
не снимая шпаг (офицер, намеревающийся
танцевать, отстегивал шпагу и отдавал
ее швейцару еще до того, как входил в бальную
залу, - Ю.Л.) - нам было неприлично танцевать
и некогда заниматься дамами" [77]. Ср.
реплику княгини-бабушки в "Горе от
ума": "Танцовщики ужасно стали редки".
Идеалу "пиров" демонстративно
были противопоставлены спартанские по
духу и подчеркнуто русские по составу
блюд "русские завтраки" у Рылеева,
"которые были постоянно
около второго или третьего
часа пополудни и на которые
обыкновенно собирались многие
литераторы и члены нашего
Общества. Завтрак неизменно состоял:
из графина очищенного русского
вина, нескольких кочней кислой
капусты и ржаного хлеба. Да
не покажется Вам странным
такая спартанская обстановка
завтрака".
Она "гармонировала со всегдашнею наклонностию
Рылеева - налагать печать руссицизма
на свою жизнь" [78]. М. Бестужев далек
от иронии, описывая нам литераторов, которые,
"ходя взад и вперед с сигарами, закусывая пластовой капустой" [78],
критикуют туманный романтизм Жуковского.
Однако это сочетание, в котором сигара
относится лишь к автоматизму привычки
и свидетельствует о глубокой европеизации
реального быта, а капуста представляет
собой идеологически весомый знак, характерно.
М. Бестужев не видит здесь противоречия,
поскольку сигара расположена на другом
уровне, чем капуста, она заметна лишь
постороннему наблюдателю - т. е. нам.
Молодому человеку, делящему время между
балами и дружескими попойками, противопоставляется
анахорет, проводящий время в кабинете.
Кабинетные занятия захватывают даже
военную молодежь, которая теперь скорее
напоминает молодых ученых, чем армейскую
вольницу. Н. Муравьев, Пестель, Якушкин,
Завалишин, Батеньков и десятки других
молодых людей их круга учатся, слушают
приватные лекции, выписывают книги и
журналы, чуждаются дамского общества:
...модный круг совсем
теперь не в моде.
Мы, знаешь, милая, все нынче на свободе.
Не ездим в общества, не знаем наших дам.
Мы их оставили на жертву [старикам],
Любезным баловням осьмнадцатого века.
(Пушкин)
Профессоры!! - у них учился наш
родня,
И вышел! хоть сейчас в аптеку, в подмастерьи,
От женщин бегает...
(Грибоедов)
Д. И. Завалишин, который 16-ти
лет был определен преподавателем астрономии
и высшей математики в Морской корпус,
только что блестяще им законченный, а
18-ти отправился в ученое кругосветное
путешествие, жаловался, что в Петербурге
"вечные гости, вечные карты и суета
светской жизни <...> бывало не имею ни
минуты свободной для своих дельных и
любимых ученых занятий" [80].
Разночинец-интеллигент на
рубеже XVIII - начала XIX в., сознавая пропасть
между теорией и реальностью, мог занять
уклончивую позицию:
...Носи личину в свете,
А философом будь, запершись в кабинете
[81].
Отшельничество декабриста
сопровождалось недвусмысленным и открытым
выражением презрения к обычному времяпровождению
дворянина. Специальный пункт "Зеленой
книги" предписывал: "Не расточать
попусту время в мнимых удовольствиях
большого света, но досуги от исполнения
обязанностей посвящать полезным занятиям
или беседам людей благомыслящих" [82].
Становится возможным тип гусара-мудреца,
отшельника и ученого - Чаадаева: