Лотман Ю. М. Декабрист в повседневной жизни

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 02 Июля 2015 в 15:59, доклад

Описание работы

Исторические закономерности реализуются не автоматически. В сложном и противоречивом движении истории скрещиваются и противоборствуют процессы, в которых человек является пассивным агентом, и те, в которых его активность проявляется в самой прямой и непосредственной форме. Для понимания этих последних (их иногда определяют как субъективный аспект исторического процесса) необходимо изучение не только общественно-исторических предпосылок той или иной ситуации, но и специфики самого деятеля - человека. Если мы изучаем историю с точки зрения деятельности людей, нам невозможно обойтись без изучения психологических предпосылок их поведения

Файлы: 1 файл

Лотман.docx

— 90.89 Кб (Скачать файл)

Д. И. Завалишин, прибыв в Петербург из кругосветного плавания в 1824 г., повел себя так (причем именно в сфере бытового поведения: он отказался воспользоваться рекомендательным письмом к Аракчееву), что последний сказал Батенькову: "Так это-то Завалишин! Ну, послушай же, Гаврило Степанович, что я тебе скажу: он должно быть или величайший гордец, весь в батюшку, или либерал" [19]. Здесь характерно уже то, что, по представлению Аракчеева, "гордец" и "либерал" должны себя вести одинаково. Любопытно п другое: своим поведением Завалишин, еще не успев вступить на политическое поприще, себя демаскировал. Однако никому из его друзей-декабристов не пришло в голову обвинять его в этом, хотя они были уже не восторженными пропагандистами эпохи Союза Благоденствия, а конспираторами, готовившимися к решительным выступлениям. Напротив того, если бы Завалишин, проявив умение маскировки, отправился на поклон к Аракчееву, поведение его, вероятнее всего, вызвало бы осуждение, а сам он возбудил бы к себе недоверие. Характерно, что близость Батенькова к Аракчееву вызывала неодобрение в кругах заговорщиков.

Показателен и такой пример. Катенин в 1824 г. не одобряет характер Чацкого именно за те черты "пропагандиста на балу", в которых М. В. Нечкина справедливо увидела отражение тактических приемов Союза Благоденствия: "Этот Чацкий - главное лицо. Автор вывел его con amore и, по мнению автора, в Чацком все достоинства и нет; порока, но, по мнению моему, он говорит много, бранит все и проповедует некстати" [20]. Однако всего за несколько месяцев до этого высказывания (у нас нет никаких оснований считать, что за этот период в его воззрениях имела место какая-либо эволюция) Катенин, убеждая своего друга Бахтина выступать в литературной полемике открыто, без псевдонимов, с исключительной прямотой сформулировал требование не только словами, но и всем поведением открыто демонстрировать свои убеждения:

"Обязанность теперь  стоять за себя и за правое  дело, говорить истину не заикаясь, смело хвалить хорошее и обличать  дурное, не только в книгах; но  и в поступках, повторять сказанное  им, повторять непременно, чтобы  плуты не могли притворяться, будтр не слыхали, заставить их  сбросить личину, выйти на поединок  и, как выйдут, забить их до  полусмерти" [21].  
Нужды нет, что под "правым делом" Катенин понимал пропаганду своей литературной программы и собственных заслуг перед словесностью. Для того, чтобы личностное содержание можно было облекать в такие слова, сами эти выражения должны были уже сделаться, в своем общем содержании, паролем поколения.  
То, что именно бытовое поведение в целом ряде случаев позволяло молодым либералам отличить "своего" от "гасильника", характерно именно для дворянской культуры, создавшей чрезвычайно сложную и разветвленную систему знаков поведения. Однако в этом же проявились и специфические черты, отличающие декабриста как дворянского революционера. Характерно, что бытовое поведение сделалось одним из критериев отбора кандидатов в общество. Именно на этой основе возникало специфическое для декабристов рыцарство, которое, с одной стороны, определило нравственное обаяние декабристской традиции в русской культуре, а с другой - сослужило им плохую службу в трагических условиях следствия и неожиданно обернулось нестойкостью: они не были психологпческн подготовлены к тому, чтобы действовать в условиях узаконенной подлости.

* * *

Иерархия значимых элементов поведения складывается из последовательности: жест Ю поступок Ю поведенческий текст. Последний следует понимать как законченную цепь осмысленных поступков, заключенную между намерением и результатом. В реальном поведении людей - сложном и управляемом многочисленными факторами - поведенческие тексты могут оставаться незаконченными, переходить в новые, переплетаться с параллельными. Но на уровне идеального осмысления человеком своего поведения они всегда образуют законченные и осмысленные сюжеты. Иначе целенаправленная деятельность человека была бы невозможна. Таким образом, каждому тексту поведения на уровне поступков соответствует определенная программа поведения на уровне намерений.

Отношения между этими категориями могут принимать весьма сложный характер, в конечной степени зависящий и от типа данной культуры. Они могут сближаться - в случае, когда действительность и ее осмысление стремятся "говорить общим языком", - или сознательно (или бессознательно) расходиться. Ко второму случаю следует отнести и романтический "разрыв мечты и существенности" (Гоголь): расхождение "текстов поведения" и снов (программ поведения) художника Пискарева из "Невского проспекта" и дополнение жалкого поведения заманчивыми программами, выдаваемыми за реальность, - вранье Хлестакова или воспоминания генерала Иволгина.

Трагическим вариантом этого случая будут мемуары Д. И. Завалишина. Напомним, что князь Мышкин не обличил генерала и не высмеял его, как Гоголь своего героя, а серьезно принял его воспоминания как "поступки, совершенные в намерении", оценивая упоенное вранье генерала о его влиянии на Наполеона, он говорит: "Вы сделали прекрасно <...> среди злых мыслей вы навели его на доброе чувство" [22]. Мемуары Завалишина заслуживают именно такого отношения.

Каждодневное поведение декабриста не может быть понято без рассмотрения не только жестов и поступков, но и отдельных и законченных единиц более высокого порядка - поведенческих текстов.

Подобно тому, как жест и поступок дворянского революционера получали для него и окружающих смысл, поскольку имели своим значением слово, любая цепь поступков становилась текстом (приобретала значение), если ее можно было прояснить связью с определенным литературным сюжетом. Гибель Цезаря, подвиг Катона, проповедь и поза обличающего пророка, Тиртей, Оссиан или Баян, поющие перед воинами накануне битвы (последний сюжет был создан Нарежным), Гектор, уходящий на бой и прощающийся с Андромахой, - таковы были сюжеты, которые придавали смысл той или иной цепочке бытовых поступков.

Такой подход подразумевал "укрупнение" всего поведения, распределение между реальными знакомыми типовых литературных масок, идеализацию места и пространства действия (реальное пространство осмыслялось через литературное). Так, Петербург в послании Пушкина к Ф. Глинке - Афины, сам Глинка - Аристид. Это не только результат трансформации жизненной ситуации в стихах Пушкина в литературную, активно происходит и противоположный процесс: в жизненной ситуации становится значимым (и, следовательно, заметным для участников) то, что может быть отнесено к литературному сюжету. Так, Катенин аттестует себя приятелю своему Н. И. Бахтину в 1821 г. как сосланного "недалеко от Сибири" [23]. Этот географический абсурд (Костромская, губерния, куда был сослан Катенин, ближе не только к Москве, но и к Петербургу, чем к Сибири, это ясно и Катенину, и его корреспонденту) объясняется тем, что Сибирь уже вошла к этому времени в литературные сюжеты и в устную мифологию русской культуры как место ссылки, она ассоциировалась в этой связи с десятками исторических имен (в Сибирь приведет Рылеев своего Войнаровского, а Пушкин - самого себя в "Воображаемом разговоре с Александром I"). Кострома же в этом отношении ни с чем не ассоциируется. Следовательно, подобно тому, как Афины означают Петербург, Кострома означает Сибирь, т. е. ссылку.

Отношение различных типов искусства к поведению человека строится по-разному. Если оправданием реалистического сюжета служит утверждение, что именно так ведут себя люди в действительности, а классицизм полагал, что таким образом люди должны себя вести в идеальном мире, то романтизм предписывал читателю поведение, в том числе и бытовое. При кажущемся сходстве второго и третьего принципов, разница между ними весьма существенна: идеальное поведение героя классицизма реализуется в идеальном же пространстве литературного текста. Попытаться перенести его в жизнь может лишь исключительный человек, возвысившийся до идеала. Для большинства же читателей и зрителей поведение литературных персонажей - возвышенный идеал, долженствующий облагородить их практическое поведение, но отнюдь не воплотиться в нем.

Романтическое поведение в этом отношении более доступно, поскольку включает в себя не только литературные добродетели, но и литературные пороки (например, эгоизм, преувеличенная демонстрация которого входила в норму "бытового байронизма": 

Лорд Байрон прихотью удачной  
Облек в унылый романтизм  
И безнадежный эгоизм).

Уже т,о, что литературным героем романтизма был современник, существенно облегчало подход к тексту как программе реального будущего поведения читателя. Герои Байрона и Пушкина-романтика, Марлинского и Лермонтова порождали целую фалангу подражателей из числа молодых офицеров и чиновников, которые перенимали жесты, мимику, манеру поведения литератур них персонажей. Если реалистическое произведение подражает действительности, то в случае с романтизмом сама действительность спешила подражать литературе. Для реализма характерно, что определенный тип поведения рождается в жизни, а потом проникает на страницы литературных текстов (умением подметить в самой жизни зарождение новых норм сознания и поведения славился, например, Тургенев). В романтическом произведении новый тип человеческого, поведения зарождается на страницах текста и оттуда переносится в жизнь.

Поведение декабриста было отмечено печатью романтизма: поступки и поведенческие тексты определялись сюжетами литературных произведений, типовыми литературными ситуациями вроде "прощание Гектора и Андромахи", "клятва Горациев" и проч. или же именами, суггестировавшими в себе сюжеты. В этом смысле восклицание Пушкина: "Вот Кесарь - где же Брут?" - легко расшифровывалось как. программа будущего поступка.

Характерно, что только обращение к некоторым литературным образцам позволяет нам в ряде случаев расшифровать загадочные с иной точки зрения поступки людей той эпохи. Так, например, современников, а затем и историков неоднократно ставил в тупик поступок П. Я. Чаадаева, вышедшего в отставку в самом разгаре служебных успехов после свидания с царем в Троппау в 1820 г. Как известно, Чаадаев был адъютантом командира гвардейского корпуса генерал-адъютанта Васильчикова. После "семеновской истории" он вызвался отвезти Александру I, находившемуся на конгрессе в Троппау, донесение о бунте в гвардии. Современники увидели в этом желание выдвинуться за счет несчастья товарищей и бывших однополчан (в 1812 г. Чаадаев служил в Семеновском полку).

Если такой поступок со стороны известного своим благородством Чаадаева показался необъяснимым, то неожиданный выход его в отставку вскоре после свидания с императором вообще поставил всех в тупик. Сам Чаадаев в письме к своей тетке А. М. Щербатовой от 2 января 1821 г. так объяснял свой поступок:

"На этот раз, дорогая  тетушка, пишу вам, чтобы сообщить  положительным образом, что я  подал в отставку <...> Моя просьба  вызвала среди некоторых настоящую  сенсацию. Сначала не хотели верить, что я прошу о ней серьезно, затем пришлось поверить, но до  сих пор никак не могут понять, как я мог решиться на это  в ту минуту, когда я должен  был получать то, чего, казалось, я желал, чего так желает весь  свет и что получить молодому  человеку в моем чине считается  самым лестным <...> Дело в том, что я действительно должен  был быть назначен флигель-адъютантом  по возвращении Императора, по  крайней мере по словам Васильчикова. Я нашел более забавным пренебречь  этой милостью, чем получить ее. Меня забавляло выказать мое  презрение людям, которые всех  презирают" [24].  
А. Лебедев считает, что этим письмом Чаадаев стремился "успокоить тетушку" [25], якобы весьма заинтересованную в придворных успехах племянника. Это представляется весьма сомнительным [26]: родной сестре известного фрондера кн. М. Щербатова не нужно было объяснять смысл аристократического презрения к придворному карьеризму.  
Если бы Чаадаев вышел в отставку и поселился в Москве большим барином, фрондирующим членом Английского клуба, поведение его не казалось бы современникам загадочным, а тетушке - предосудительным. Но в том-то и дело, что его заинтересованность в службе была известна, что он явно домогался личного свидания с государем, форсируя свото карьеру, шел на конфликт с общественным мнением и вызывал зависть и злобу тех сотоварищей по службе, которых он "обходил" вопреки старшинству. (Следует помнить, что порядок служебных повышений по старшинству службы был не писаным. но исключительно строго соблюдавшимся законом продвижения по лестнице чинов. Обходить его противоречило кодексу товарищества и воспринималось в офицерской среде как нарушение правил чести). Именно соединение явной заинтересованности в карьере - быстрой и обращающей на себя внимание - с добровольной отставкой перед тем, как усилия должны были блистательно увенчаться, составляет загадку поступка Чаадаева [27].

Ю. Н. Тынянов считает, что во время свидания в Троппау Чаадаев пытался объяснить императору связь "семеновской истории" с крепостным правом и склонить Александра на путь реформ. Идеи Чаадаева, по мнению Тынянова, не встретили сочувствия у царя, и это повлекло разрыв. "Неприятность встречи с царем и доклада ему была слишком очевидна". Далее Тынянов называет эту встречу "катастрофой" [28]. К этой гипотезе "присоединяется и А. Лебедев [29].

Догадка Тынянова, хотя и убедительнее всех других предлагавшихся до сих пор объяснений, имеет уязвимое звено: ведь разрыв между императором и Чаадаевым последовал не сразу после встречи и доклада в Троппау. Напротив того, значительное повышение по службе, которое должно было стать следствием свидания, равно как и то, что после повышения Чаадаев оказался бы в свите императора, т. е. был бы к нему приближен, свидетельствует о том, что разговор императора п Чаадаева не был причиной разрыва и взаимного охлаждения.

Доклад Чаадаева в Троппау трудно истолковать как служебную катастрофу. "Падение" Чаадаева, видимо, началось позже: царь, вероятно, был неприятно изумлен неожиданным прошением об отставке, а затем раздражение его было дополнено упомянутым выше письмом Чаадаева к тетушке, перехваченным на почте. Хотя слова Чаадаева об его презрении к людям, которые всех презирают, метили в начальника Чаадаева, Васильчикова, император мог их принять на свой счет. Да и весь тон письма ему, вероятно, показался недопустимым. Видимо, это и были те "весьма" для Чаадаева "невыгодные" сведения о нем, о которых писал кн. Волконский Васильчикову 4 февраля 1821 г. и в результате которых Александр I распорядился отставить Чаадаева без производства в следующий чин. Тогда же император "изволил отзываться о сем офицере весьма с невыгодной стороны", как позже доносил вел. кн. Константин Павлович Николаю I.

Таким образом, нельзя рассматривать отставку как результат конфликта с императором, поскольку самый конфликт был результатом отставки.

Думается, что сопоставление с некоторыми литературнымп сюжетами способно прояснить загадочное поведение Чаадаева.

А. И. Герцен посвятил свою статью "Император Александр I и В. Н. Каразин" Н. А. Серно-Соловьевичу - "последнему нашему Маркизу Позе". Поза, таким образом, был для Герцена определенным типом и русской жизни. Думается, что сопоставление с шиллеровским сюжетом может многое прояснить в загадочном эпизоде биографии Чаадаева. Прежде всего, вне всяких сомнений знакомство Чаадаева с трагедией Шиллера: Карамзин, посетив в 1789 г. Берлин, смотрел на сцене "Дона Карлоса" и дал о нем краткий, но весьма сочувственный отзыв в "Письмах русского путешественника", выделив именно роль маркиза Позы.

В Московском университете, куда Чаадаев вступил в 1808 г., в начале XIX в. царил настоящий культ Шиллера [30]. Через пламенное поклонение Шиллеру прошли и университетский профессор Чаадаева А. Ф. Мерзляков, и его близкий друг Н. Тургенев. Другой друг Чаадаева - Грибоедов - в наброске трагедии "Родамист и Зенобия" вольно процитировал знаменитый монолог Маркиза Позы. Говоря об участии республиканца "в самовластной империи", он писал: "Опасен правительству и сам себе бремя, ибо иного века гражданин" [31]

Информация о работе Лотман Ю. М. Декабрист в повседневной жизни