Лотман Ю. М. Декабрист в повседневной жизни

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 02 Июля 2015 в 15:59, доклад

Описание работы

Исторические закономерности реализуются не автоматически. В сложном и противоречивом движении истории скрещиваются и противоборствуют процессы, в которых человек является пассивным агентом, и те, в которых его активность проявляется в самой прямой и непосредственной форме. Для понимания этих последних (их иногда определяют как субъективный аспект исторического процесса) необходимо изучение не только общественно-исторических предпосылок той или иной ситуации, но и специфики самого деятеля - человека. Если мы изучаем историю с точки зрения деятельности людей, нам невозможно обойтись без изучения психологических предпосылок их поведения

Файлы: 1 файл

Лотман.docx

— 90.89 Кб (Скачать файл)

Выделенные курсивом слова - перефразировка автохарактеристики Позы: "Я гражданин грядущего века" ("Дон Карлос", III действие, явл. 9).

Предположение, что Чаадаев своим поведением хотел разыграть вариант "русского маркиза Позы" (как в беседах с Пушкиным он примерял роль "русского Брута" и "русского Перикла"), проясняет "загадочные" стороны его поведения. Прежде всего оно позволяет оспорить утверждение А. Лебедева о расчету Чаадаева в 1820 г. на правительственный либерализм: "Надежды на «добрые намерения» царя вообще были, как известно, весьма сильны среди декабристов и продекабристски настроенного русского дворянства той поры" [32]. Здесь известная неточность: говорить о наличии какого-то постоянного отношения декабристов к Александру I, не опираясь на точные даты и конкретные высказывания, весьма опасно. Известно, что к 1820 г. обещаниям царя практически не верил уже никто. Но важнее другое: по весьма убедительному предположению М. А. Цявловского [33], поддержанному другими авторитетными исследователями, Чаадаев в беседах с Пушкиным до своей поездки в Троппау обсуждал проекты тираноубийства, а это трудно увязывается с утверждением, что вера в "добрые намерения" царя побудила его скакать на конгресс.

Филипп у Шиллера - не царь-либерал. Это тиран. Именно к деспоту, а не к "добродетели на престоле" обращается со своей проповедью шиллеровский Поза. Подозрительный двуличный тиран опирается на кровавого Альбу, который мог вызывать в памяти Аракчеева [34]. Но именно тиран нуждается в друге, ибо он бесконечно одинок. Первые слова Позы Филиппу - слова о его одиночестве. Именно они потрясают шиллеровского деспота.

Современникам - по крайней мере тем, кто мог, как Чаадаев, беседовать с Карамзиным, - было известно, как страдал Александр Павлович от одиночества в том вакууме, который создавали вокруг него система политического самодержавия и его собственная подозрительность. Современники знали и то, что, подобно шиллеровскому Филиппу, Александр I глубоко презирал людей и остро страдал от этого презрения. Александр не стеснялся восклицать вслух: "Люди мерзавцы! <...> О, подлецы! Вот кто окружает нас, несчастных государей!" [35].

Чаадаев прекрасно рассчитал время: выбрав минуту, когда царь не мог не испытывать сильнейшего потрясения [36], он явился к нему возвестить о страданиях русского народа, так же как Поза - о бедствиях Фландрии. Если представить себе Александра, потрясенного бунтом в первом гвардейском полку, восклицающим словами Филиппа: 

Теперь мне нужен человек. О, боже,  
Ты много дал мно, подари теперь  
Мне человека! [37]

- то слова: "Сир, дайте  нам свободу мысли!" - сами приходили  на язык. Можно себе представить, что Чаадаев по пути в Троппау  не раз вспоминал монолог Позы.

Но свободолюбивая проповедь Позы могла увлечь Филиппа I лишь в одном случае - король должен был быть уверен в личном бескорыстии своего друга. Не случайно маркиз Поза отказывается от всяких наград и не хочет служить королю. Всякая награда превратит его из бескорыстного друга истины в наемника самовластия.

Добиться аудиенции и изложить царю свое кредо было лишь половиной дела - теперь следовало доказать личное бескорыстие, отказавшись от заслуженных наград. Слова Позы: "Ich kann nicht Furstendiener sein" - становились для Чаадаева буквальной программой. Следуя им, он отказался от флигель-адъютантства. Таким образом, между стремлением к беседе с императором и требованием отставки не было противоречий - это звенья одного замысла. 

Как же отнесся к этому Александр I? Прежде всего - понял ли он смысл поведения Чаадаева? Для ответа на этот вопрос уместно вспомнить эпизод, может; быть и легендарный, но в этом случае весьма характерный, сохраненный для нас Герценом:

"В первые годы царствования  Александра I <...> у императора  Александра I бывали литературные  вечера <...> В один из этих  вечеров чтение длилось долго; читали новую трагедию Шиллера. Чтец кончил и остановился.  
Государь молчал, потупя взгляд. Может, он думал о своей судьбе, которая так близко прошла к судьбе Дон-Карлоса, может о судьбе своего Филиппа. Несколько минут продолжалась совершенная тишина; первый прервал ее князь Александр Николаевич Голицын; наклоня голову к уху графа Виктора Павловича Кочубея, он сказал ему вполслуха, но так, чтобы все слышали:

- У нас есть свой  Маркиз Поза!" [38].

Голицын имел в виду В. Н. Каразина. Однако нас в этом отрывке интересует не только свидетельство интереса Александра I к трагедии Шиллера, но и другое: по мнению Герцена, Голицын, называя Каразина Позой, закидывал хитрую петлю придворной интриги, имеющей целью "свалить" соперника, - он знал, что император не потерпит никакого претендента на роль руководителя.  
Александр I был деспот, но не шиллеровского толка: добрый от природы, джентльмен по воспитанию, он был русским самодержцем - следовательно, человеком, который не мог поступиться ничем из своих реальных прерогатив. Он остро нуждался в друге, причем в друге абсолютно бескорыстном (известно, что даже тень подозрения в "личных видах" переводила для Александра очередного фаворита из разряда друзей в презираемую им категорию царедворцев). Шиллеровского тирана пленило бескорыстие, соединенное с благородством мнений и личной независимостью. Друг Александра должен был соединить бескорыстие с бесконечной личной преданностью, равной раболепию. Известно, что от Аракчеева император снес и несогласие принять орден, и дерзкое возвращение орденских знаков, которые Александр при особом рескрипте повелел своему другу на себя возложить. Демонстрируя неподкупное раболепие, Аракчеев отказался выполнить царскую волю, а в ответ на настоятельные просьбы императора согласился принять лишь портрет царя - не награду императора, а подарок друга.

Однако стоило искренней любви к императору соединиться с независимостью мнений (важен был не их политический характер, а именно независимость), как дружбе наступал конец. Такова история охлаждения Александра к политически консервативному, лично его любящему и абсолютно бескорыстному, никогда для себя ничего не просившему Карамзину [39]. Тем более Александр не мог потерпеть жеста независимости от Чаадаева, сближение с которым только что началось. Тот жест, который, окончательно, привлек сердце Филиппа к маркизу Позе, столь же бесповоротно оттолкнул царя от Чаадаева. Чаадаеву не было суждено сделаться русским Позой, так же как и русским Брутом пли Периклесом.

На этом примере мы видим, как реальное поведение человека декабристского круга выступает перед нами в виде некоторого зашифрованного текста, а литературный сюжет - как код, позволяющий проникнуть в скрытый его смысл.

Приведем еще один пример. Известен подвиг жен декабристов и его поистине историческое значение для духовной истории русского общества. Однако непосредственная искренность содержания поступка ни в малой степени не противоречит закономерности выражения, подобно тому, как фраза самого пламенного призыва все же подчиняется тем же грамматическим правилам, которые, предписаны любому выражению на данном языке. Поступок декабристок был актом протеста и вызовом. Но в сфере выражения он неизбежно опирался на определенный психологический стереотип. Поведение тоже имеет свои нормы и правила, - конечно, при учете того, что чем сложнее семиотическая система,  
тем более комплексными становятся в ее пределах отношения урегулированности и свободы. Существовали ли в русском дворянском общесте до подвига декабристок какие-либо поведенческие предпосылки, которые могли бы придать их жертвенному порыву какую-либо форму сложившегося уже поведения? Такие формы были.

Прежде всего, надо отметить, что следование за ссылаемыми мужьями в Сибирь существовало как вполне традиционная норма поведения в нравах русского простонародья: этапные партии сопровождались обозами, которые везли семьи сосланных в добровольное изгнание. Это рассматривалось не как подвиг и даже не в качестве индивидуально выбранного поведения - это была норма.

Более того, в допетровском быту та же норма действовала и для семьи ссылаемого боярина (если относительно его жены и детей не имелось специальных карательных распоряжений). В этом смысле именно простонародное (или исконно русское, допетровское) поведение осуществила свояченица Радищева, Елизавета Васильевна Рубановская, отправившись за ним в Сибирь. Насколько она мало думала о том, что совершает подвиг, свидетельствует, что с собою она взяла именно младших детей Радищева, а не старших, которым надо было завершать образование. Да и вообще отношение к ее поступку было иным, чем в 1826 г.: никто ее не думал ни задерживать, ни отговаривать, а современники, кажется, и не заметили этой великой жертвы - весь эпизод остался в пределах семейных отношений Радищева и не получил общественного звучания. (Родители Радищева были даже скандализованы тем, что Елизавета Васильевна, не будучи обвенчана с Радищевым, отправилась за ним в Сибирь, а там, презрев близкое родство, стала его супругой; слепой отец Радищева на этом основании отказал вернувшемуся из Сибири писателю в благословении, хотя сама Елизавета Васильевна к этому времени уже скончалась, не вынеся тягот ссылки. Совершенный ею высокий подвиг не встретил понимания и оценки у современников).

Была еще одна готовая норма поведения, которая могла подсказать декабристкам их решение. В большинстве своем они были женами офицеров. В русской же армии XVIII - начала XIX в. держался старый и уже запрещенный для солдат, но практикуемый офицерами - главным образом старшими но чину и возрасту - обычай возить с собой в армейском обозе свои семьи. Так, при Аустерлице в штабе Кутузова, в частности, находилась его дочь Елизавета Михайловна Тизенгаузен (в будущем - Е. М. Хитрово), жена любимого адъютанта Кутузова, Фердинанда Тизенгаузена ("Феди" в письмах Кутузова). После сражения, когда совершился размен телами павших, она положила мертвого мужа на телегу и одна - армия направилась по другим дорогам, на восток, - повезла его в Ревель, чтобы похоронить в кафедральном соборе. Ей был тогда 21 год.

Генерал Н. Н. Раевский также возил свою семью в походы. Позже, отрицая в разговоре с Батюшковым участие своих сыновей в битве под Дашковой, он сказал: "Младший сын собирал в лесу ягоды (он был тогда сущий ребенок), и пуля ему прострелила панталоны" [40].

Таким образом, самый факт следования жены за мужем в ссылку или опасный и тягостный поход не был чем-то неслыханно новым в жизни русской дворянки. Однако для того, чтобы поступок этого рода приобрел характер политического подвига, оказалось необходимым еще одно условие. Напомним цитату из "Записок" типичного, по характеристике П. Е. Щеголева, декабриста [41] Н. В. Басаргина:

"Помню, что однажды  я читал как-то жене моей  только что тогда вышедшую  поэму Рылеева «Войнаровский»  и при этом невольно задумался  о своей будущности.  
- О чем ты думаешь? - спросила меня она.

- „Может быть, и меня  ожидает ссылка, - сказал я. - Ну, что  же, я тоже приеду утешить тебя, разделить твою участь. Ведь это  не может разлучить нас, так  об чем же думать?" [42].

Басаргиной (урожд. княжне Мещерской) не довелось делом подтвердить свои слова: она неожиданно скончалась в августе 1825 г., не дожив до ареста мужа. Дело, однако, не в личной судьбе Басаргиной, а в том, что именно поэзия Рылеева поставила подвиг женщины, следующей за мужем в ссылку, в один ряд с другими проявлениями гражданской добродетели. В думе "Наталия Долгорукова" и поэме "Войнаровский" был создан стереотип поведения женщины-героини:  
 
Забыла я родной свой град,  
Богатство, почести и знатность,  
Чтоб с ним делить в Сибири хлад  
И испытать судьбы превратность [43].  
( "Наталия Долгорукова" ) 
 
Вдруг вижу: женщина идет,  
Дахой убогою прикрыта,  
И связку дров едва несет,  
Работой и тоской убита.  
Я к ней, и что же?... Узнаю  
В несчастной сей, в мороз и вьюгу,  
Козачку юную мою,  
Мою прекрасную подругу!..  
Узнав об участи моей,  
Она из родины своей  
Пришла искать меня в пзгнанье.  
О странник! Тяжко было ей  
Но разделять со мной страданье [44].  
( "Войнаровский" )

Биография Натальи Долгоруковой стала предметом литературной обработки до думы Рылеева в повести С. Глинки "Образец любви и верности супружеской, или Бедствия и добродетели Наталии Борисовны Долгоруковой, дочери фельдмаршала Б. П. Шереметьева" (1815). Однако для С. Глинки этот сюжет - пример супружеской верности, противостоящий поведению "модных жен". Рылеев поставил ее в ряд "жизнеописаний великих мужей России" [45] Этим он создал совершенно новый код для дешифровки поведения женщины. Именно литература, наряду с религиозными нормами, вошедшими в национально-этическое сознание русской женщины, дала русской дворянке начала XIX в. программу поведения, сознательно осмысляемого как героическое. Одновременно и автор "дум" видит в них программу деятельности, образцы героического поведения, которые должны непосредственно влиять на поступки его читателей.

Можно полагать, что именно дума "Наталия Долгорукова" оказала непосредственное воздействие на Марию Волконскую. И современники, начиная с отца ее, Н. Н. Раевского, и исследователи отмечали, что она не могла испытывать глубоких личных чувств к мужу, которого совершенно не знала до свадьбы и с которым провела лишь три месяца из года, протекшего между свадьбой и арестом. Отец с горечью повторял признания Марии Николаевны, "что муж бывает ей несносен", добавляя, что он не стал бы противиться ее поездке в Сибирь, если был бы уверен, что "сердце жены влечет ее к мужу" [46].

Однако эти ставившие в тупик родных и некоторых из исследователей обстоятельства для самой Марии Николаевны лишь усугубляли героизм, - а следовательно - и необходимость поездки в Сибирь. Она ведь помнила, что между свадьбой Н. Б. Шереметьевой, вышедшей за кн. И. А. Долгорукова, и его арестом прошло три дня. Затем последовала жизнь-подвиг. По словам Рылеева, муж ей "был дан, как призрак, на мгновенье". Отец Волконской, Н. Н. Раевский, точно почувствовал, что не любовь, а сознательное стремление совершить подвиг двигало его дочерью. "Она не чувству своему последовала, поехала к мужу, а влиянию волконских баб, которые похвалами ее геройству уверили ее, что она героиня" [47].

Н. Н. Раевский ошибался лишь в одном: "волконские бабы" здесь не были ни в чем виноваты. Мать С. Волконского - статс-дама Мария Федоровна - проявила холодность к невестке и полное безразличие к судьбе сына: "Моя свекровь расспрашивала меня о сыне и между прочим сказала, что она не может решиться навестить его, так как это свидание ее убило бы, и на другой же день уехала с императрицей-матерью в Москву, где уже начинались приготовления к коронации" [48]. С сестрой мужа, княжной Софьей Волконской, она вообще не встретилась. "Виновата" была русская литература, создавшая представление о женском эквиваленте героического поведения гражданина, и моральные нормы декабристского круга, требовавшие прямого перенесения поведения литературных героев в жизнь.

Информация о работе Лотман Ю. М. Декабрист в повседневной жизни