Культура и человек в творчестве Ф.М.Достоевского

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 03 Декабря 2011 в 17:42, курсовая работа

Описание работы

Цель работы: выявить социокультурные взгляды Ф.М. Достоевского Поэтому были поставлены следующие задачи:
-рассмотреть социальную ситуацию в России в предреформенный период;
-рассмотреть основные проблемы обсуждения русской интеллигенции 19 века;
-рассмотреть истоки формирования Ф.М. Достоевского как писателя;
-выявить точку зрения Ф.М. Достоевского на основные культурологические проблемы по его произведениям.

Содержание работы

Глава 1 Общественная мысль в предреформенной России.
&1 Спор «славянофильство – западничество - евразийство» как Проблема выбора культурной модели в русской общественной мысли середины – конца 19века.
&2 проблема роли интеллигенции в судьбе России.
Глава 2 Социокультурные идеи в творчестве Ф.М.Достоевского.
&1 Формирования Достоевского Ф.М. - писателя
&2 «Главные русские вопросы» в произведениях Достоевского Ф.М.
- идея «справедливого» общество «золотой век» - «Сон смешного человека») – как проблема выбора «Российского пути»
«тварь дрожащая» или «право имею» (тиран или жертва) – идеальный социотип – поиск совершенного человека («Кроткая»)
альтернатива (доброе общество + «христианский человек»)

Список литературы

Файлы: 1 файл

Диплом 2.doc

— 557.50 Кб (Скачать файл)

    Складывается  такое ощущение, что все, что было написано Достоевским написано о  нем самом, он сам праобраз своего творчества и своих образов. В качестве гипотезы рассмотрения создания произведений Достоевским, мы бы хотели показать, что рассматривать тексты Достоевского можно в соотнесенности произведений с жизнью самого автора.

    Атмосфера учебных заведений и оторванность от семьи вызывали у Достоевского болезненную реакцию, которая и проявилась в романе «Подросток», посещение кружка петрашевцев, далее заключение под стражу и чтение смертного приговора, замененного каторгой. Достоевский напишет: «это было страдание невыразимое, бесконечное ... всякая минута тяготела как камень у меня на душе». Пережитые душевные потрясения, тоска и одиночество, «суд над собой», «строгий пересмотр прежней жизни», сложная гамма чувств от отчаяния до веры в скорое осуществление высокого призвания, весь этот душевный опыт острожных лет стал биографической основой «Записок из Мертвого дома», а сама ситуация нахождения человека перед лицом смерти, а затем оправдание человека с этого начинается «Идиот»: «Этот человек  был раз взведен, вместе с другими, на эшафот, и ему прочитан был смертный приговор смертной казни расстрелянием, за почитан был приговор смертной казни расстреляниям, за политическое преступление. Минут через двадцать прочтено было и помилование и назначена другая степень наказания; но, однако же, в промежутке между двумя приговорами, двадцать минут или по крайней мере четверть часа, он прожил под несомненным убеждением, что через несколько минут он вдруг умрет»75.  Сам Достоевский находился в этой же ситуации, после восьми месяцев, проведенных в крепости, где Достоевский держался мужественно и даже написал рассказ «Маленький герой», он был признан виновным «в умысле на ниспровержение ... государственного порядка» и первоначально приговорен к расстрелу, замененному уже на эшафоте, после «ужасных, безмерно страшных минут ожидания смерти»76, четырьмя годами каторги с лишением «всех прав состояния» и последующей сдачей в солдаты, что это за минуты ожидания смерти, как их чувствовал Достоевский, в литературоведении есть термин «свое как чужое», об этих минутах и рассказывает князь Мышкин генеральше Епанчиной и ее дочерям: « …выходило, что остается жить минут пять, не больше. Он говорил, что эти пять минут казались ему бесконечным сроком, огромным богатством; ему казалось, что в эти пять минут он проживет столько жизней, что еще сейчас нечего думать о последнем мгновении, так что он еще распоряжения разные сделал: рассчитал время, чтобы проститься с товарищами, на это положил две минуты, потом две минуты положил, чтобы в последний раз подумать про себя, а потом, чтобы последний раз кругом поглядеть»77.

    Конечно, наша гипотеза о соотнесенности произведений с жизнью автора существовать не может, потому что литературоведение категорически  против того, чтобы приписывать художественные произведения биографии автора, а уже тем более проводить прямые параллели, поэтому, чтобы избежать фактической ошибки мы структурируем произведения Достоевского с точки зрения основ, главных руководящих идей. Творчество Достоевского может быть разделено на два периода: от "Бедных людей" до "Записок из подполья" и от "Записок" до знаменитой речи на пушкинском празднике. В первом периоде он горячий поклонник Шиллера, Жорж Занд и Гюго, пламенный защитник великих идеалов гуманизма в их обычном, общепринятом понимании, преданнейший ученик Белинского - социалиста, своим глубоким пафосом, своей напряженной взволнованностью в отстаивании естественных прав "последнего человека" не уступающий и самому учителю. Во втором - он, если не окончательно отрешается от всех своих прежних идей, то часть их безусловно переоценивает и, переоценив, отбрасывает, а часть хоть и оставляет, но пытается поднести под нее совершенно другие основания. Это деление удобно тем, что резко подчеркивает ту глубокую трещину в его метафизике, то видимое "перерождение его убеждений", которое в самом деле обнаружилось очень скоро после каторги и - надо думать - не без ее воздействия на ускорение, а может быть, и направление внутренней душевной работы. Он начинает как верный ученик Гоголя, автора "Шинели", и понимает обязанности художника-писателя, как учил Белинский. "Самый забитый последний человек есть тоже человек и называется брат твой"78  вот что является его основной идеей, исходной точкой всех его произведений за первый период. Даже мир - тот же гоголевский, чиновничий, по крайней мере, в большинстве случаев. И распределен он у него, согласно идее, почти всегда на две части: на одной стороне слабые, жалкие, забитые "чиновники для письма" или честные, правдивые, болезненно-чувствительные мечтатели, находящие утешение и радость в чужом счастии, а на другой - надутые до потери человеческого облика "их превосходительства", по существу, может быть, вовсе не злые, но по положению, как бы по обязанности коверкающие жизнь своих подчиненных, и рядом с ними чиновники средней величины, претендующие на бонтонность, во всем подражающие своим начальникам. Фон у Достоевского с самого начала гораздо шире, фабула запутаннее, и в ней участвует большее количество людей; душевный анализ несравненно глубже, события обрисованы ярче, больнее, страдания этих маленьких людей выражены слишком надрывно, уже почти до жестокости. Но это - неотъемлемые свойства его гения, и они не только не мешали прославлению идеалов гуманизма, а наоборот - еще усиливали, углубляли их выражение. Таковы "Бедные люди", "Двойник", "Прохарчин", "Роман в 9 письмах" и все другие повести, напечатанные до каторги. К этой категории, по руководящей идее, принадлежат также и первые произведения Достоевского после каторги: "Униженные и оскорбленные", "Село Степанчиково" и даже "Записки из Мертвого дома". Хотя в "Записках" картины сплошь нарисованы мрачно-суровыми красками дантовского ада, хотя они проникнуты необыкновенно глубоким интересом к душе преступника, как такового, и потому могли бы быть отнесены ко второму периоду тем не менее и здесь цель, по-видимому, одна: будить жалость и сострадание к "падшим", показать нравственное превосходство слабых над сильными, обнаружить присутствие "искры божией" в сердцах даже самых отъявленных, заведомых преступников, на челе которых клеймо вечного проклятия, презрения или ненависти всех живущих в "норме". Кое-где и кое-когда у Достоевского и раньше попадаются какие-то странные типы - люди "с судорожно напряженной волей и внутренним бессилием"; но все же и эти люди только слегка нарушают общий облик Достоевского как талантливейшего представителя гоголевской школы, созданной, главным образом, благодаря усилиям Белинского. "Добро" и "Зло", та проблема религиозного толка, о которой мы говорили выше, еще на прежних местах, прежние кумиры Достоевского иногда как бы забываются, но никогда не задеваются, не подвергаются никакой переоценке. Достоевский в самых первых произведениях своих смотрит на "последнего брата" вполне серьезно, подходит к нему близко, интимно, именно как к вполне равному. Он знает - и не разумом, а душой своей постигает - абсолютную ценность каждой личности, какова бы ни была ее общественная стоимость. Для него переживания самого "бесполезного" существа столь же святы, неприкосновенны, как и переживания величайших деятелей, величайших благодетелей мира сего. Нет "великих" и "малых", и не в том суть, чтобы больше стали сочувствовать меньшим. Достоевский сразу переносит центр тяжести в область "сердца", единственную сферу, где господствует равенство, а не уравнение, где нет и не может быть никаких количественных соотношений: каждое мгновение там исключительно, индивидуально. Вот эта-то особенность, отнюдь не вытекающая из какого-нибудь отвлеченного принципа, присущая одному Достоевскому вследствие индивидуальных качеств его натуры, и дает его художественному гению ту огромную силу, какая нужна, чтобы подняться в обрисовке внутреннего мира самого "малого из малых" до уровня мирового, универсального.

    Итак, первая характернейшая черта в творчестве Достоевского: объективированный образ, от которого автор находится в стороне, но вот начинает расти его пафос, процесс объективации обрывается, и дальше субъект - творец и объект - образ уже слиты воедино; переживания героя делаются переживаниями самого автора. Вот почему у читателей Достоевского остается такое впечатление, как будто все его герои говорят одним и тем же языком, то есть словами самого Достоевского. Этой же особенности Достоевского соответствуют и другие черты его гения, тоже очень рано, почти в самом начале, проявившиеся в его творчестве. Поразительно его пристрастие к изображению самых острых, самых напряженных человеческих мук, неодолимое стремление переступить за ту черту, за которой художественность теряет свою смягчающую силу, и начинаются картины необыкновенно мучительные, порой более ужасные, чем самая ужасная действительность. Для Достоевского страдание - стихия, изначальная сущность жизни, поднимающая тех, в ком она полнее всего воплощается, на самый высокий пьедестал роковой обреченности. Все люди у него слишком индивидуальны, исключительны в каждом своем переживании, абсолютно автономны в единственно важной и ценной для него области - в области "сердца"; они заслоняют собой общий фон, окружающую их действительность. Достоевский точно разрывает сомкнутую цепь жизни на отдельные звенья, в каждый данный момент настолько приковывая наше внимание к единичному звену, что мы совершенно забываем о связи его с другими. Читатель сразу входит в самую потаенную сторону души человеческой, входит какими-то окольными путями, всегда лежащими в стороне от разума. И это настолько необычно, что почти все лица его производят впечатление фантастических существ, лишь одной стороной своей, самой отдаленной, соприкасающихся с нашим миром феноменов, с царством разума. Отсюда и самый фон, на котором они выступают - быт, обстановка - тоже кажется фантастическим. А между тем читатель ни минуты не сомневается, что перед ним подлинная правда. Вот в этих-то чертах, вернее - в одной рождающей их причине, и заключается источник уклона в сторону взглядов второго периода. В мире все относительно, в том числе и наши ценности, наши идеалы и стремления. Достоевский начинает свой второй период с беспощадной критики позитивной морали и позитивного счастья, с развенчания самых дорогих наших идеалов, раз они основаны на таком, жестоком для единой личности основании. В "Записках из подполья" выдвинута очень сильно первая антитеза: "Я и Общество" или "Я и Человечество", и уже намечена вторая: "Я и Мир". 40 лет прожил человек в "подполье"; копался в своей душе, мучился, сознавая свое и чужое ничтожество; более нравственно и физически, куда-то стремился, что-то делал и не заметил, как жизнь прошла глупо, гадко, нудно, без единого яркого момента, без единой капли радости. Прожита жизнь, и теперь неотступно преследует мучительный вопрос: к чему? Кому она нужна была? Кому нужны были все его страдания, исковеркавшие все его существо? А ведь и он тоже когда-то верил во все эти идеалы, тоже кого-то спасал или собирался спасать, поклонялся Шиллеру, плакал над судьбой "меньшого брата", точно был еще кто-нибудь меньше его. Как же прожить бледные годы остатка? В чем искать утешения? Его нет и не может быть. Отчаяние, беспредельная злоба - вот что ему осталось в результате от жизни. И он выносит на свет эту злобу свою, швыряет в лицо людям свои издевательства. Все ложь, тупой самообман, глупая игра в бирюльки глупых, ничтожных людей, в слепоте своей о чем-то хлопочущих, чему-то поклоняющихся, каким-то глупым выдуманным фетишам, не выдерживающим какой бы то ни было критики. Ценой всех мук своих, ценой всей загубленной жизни своей купил он свое право на беспощадный цинизм следующих слов: мне чтоб чай был и миру ли погибнуть, я скажу: ""Мне, чтобы чай был, и мир пусть погибнет"". Если миру нет дела до него, если история в своем поступательном движении безжалостно губит всех по пути, если призрачное улучшение жизни достигается ценой стольких жертв, стольких страданий, то он не приемлет такой жизни, такого мира - не приемлет во имя своих абсолютных прав, как единый раз существующей личности. И что могут ему на это возразить: позитивистически- социальные идеалы, грядущая гармония, хрустальное царство? Счастье будущих поколений, если оно кого-нибудь и может утешить, есть сплошная фикция: в его основе неправильный расчет или явная ложь. Оно предполагает, что стоит только человеку узнать, в чем его польза, как он сейчас же и непременно начнет стремиться к ней, а выгода состоит в том, чтобы жить в согласии, подчиняться общим установленным нормам.

    Мысли человека "из подполья" полностью усваивает Раскольников. Раскольников - последовательнейший нигилист, гораздо более последовательный, чем Базаров. Его основа - атеизм, и вся его жизнь, все его поступки - лишь логические выводы из него. Если нет Бога, если все наши категорические императивы - одна лишь фикция, если этика, таким образом, может быть объяснена только как продукт известных социальных отношений, то не правильнее ли, не научнее ли будет так называемая двойная бухгалтерия нравственности: одна - для господ, другая - для рабов? И он создает свою теорию, свою этику, по которой разрешает себе нарушить основную нашу норму, запрещающую пролитие крови. Люди делятся на обыкновенных и необыкновенных, на толпу и героев. Первые - трусливая, покорная масса, по которой пророк имеет полное право палить из пушек: "повинуйся, дрожащая тварь, и не рассуждай". Вторые - смелые, гордые, прирожденные властелины, Наполеоны, Цезари, Александры Македонские. Этим все позволено. Они сами - творцы законов, установители всяких ценностей. Их путь всегда усеян трупами, но они спокойно переступают через них, неся с собой новые высшие ценности. Дело каждого решать про себя и за себя, кто он. Раскольников решил и проливает кровь. Такова его схема. Достоевский вкладывает в нее необычайное по гениальности содержание, где железная логика мысли сливается воедино с тонким знанием человеческой души. Раскольников убивает не старуху, а принцип, и до последней минуты, будучи уже на каторге, не сознает себя виновным. Его трагедия - вовсе не следствие угрызений совести, мщения со стороны попранной им "нормы"; она совсем в другом; она вся в сознании своего ничтожества, в глубочайшей обиде, в которой виноват один только рок: он оказался не героем, он не смел - он тоже дрожащая тварь, и это для него невыносимо. Не смирился он; перед кем или перед чем ему смириться? Ничего обязательного, категорического ведь нет; а люди еще мельче, глупее, гаже, трусливее его. Теперь в его душе ощущение полной оторванности от жизни, от самых дорогих ему людей, от всех живущих в норме и с нормой. Так осложняется здесь исходная точка "подпольного человека". В романе выведен еще целый ряд других лиц. И как всегда, глубоко трагичны и интересны одни лишь падшие, мученики своих страстей или идей, бьющиеся в муках на грани черты, то преступающие ее, то казнящие себя за то, что переступили (Свидригайлов, Мармеладов). Автор уже близок к разрешению поставленных им вопросов: к упразднению всех антитез в Боге и в вере в бессмертие. Соня Мармеладова тоже нарушает норму, но с ней Бог, и в этом внутреннее спасение, ее особая правда, мотив которой глубоко проникает всю мрачную симфонию романа. В "Идиоте" критика позитивной морали и вместе с ней первая антитеза несколько ослаблены. Рогожин и Настасья Филипповна - просто мученики своих неодолимых страстей, жертвы внутренних, раздирающих душу противоречий. Мотивы жестокости, необузданного сладострастия, тяготения к Содому - словом, Карамазовщины - уже звучат здесь со всей своей страшной катастрофической мощью. Из второстепенных - ведь все образы, в том числе и Рогожин и Настасья Филипповна, задуманы лишь как фон для князя Мышкина - мотивы эти становятся главными, пленяют напряженную душу художника, и он выявляет их во всей захватывающей их шири. Тем сильнее выдвинута вторая, еще более мучительная для человека антитеза: я и мир или я и космос, я и природа. Немного страниц посвящено этой антитезе, и ставит ее один из второстепенных героев - Ипполит, но мрачный дух ее реет над всем произведением. Под ее аспектом меняется весь смысл романа. Мысль Достоевского идет как бы следующим путем. Могут ли быть счастливы даже те, избранные, Наполеоны? Как вообще можно жить человеку без Бога в душе, с одним только разумом, раз существуют неумолимые законы природы, вечно раскрыта всепоглощающая пасть "страшного, немого, беспощадно жестокого зверя", готового каждое мгновение тебя поглотить? Пусть человек заранее мирится с тем, что вся жизнь состоит в беспрерывном поедании друг друга, пусть, соответственно этому, заботится только об одном, чтобы как-нибудь сохранить за собой место за столом, чтобы и самому поедать как можно большее количество людей; но какая радость может вообще быть в жизни, раз ей положен срок, и с каждым мгновением все ближе и ближе придвигается роковой, неумолимый конец? Уже "подпольный" человек Достоевского думает, что рассудочная способность есть только одна какая-нибудь двадцатая доля всей способности жить; рассудок знает только то, что успел узнать, а натура человеческая действует вся целиком, всем, что в ней есть, сознательно и бессознательно. Но в этой самой натуре, в ее бессознательном, есть глубины, где, может быть, и скрывается истинная разгадка жизни. Среди неистовствующих страстей, среди шумной и пестрой мирской суеты, светел духом, хотя не радостен, один только князь Мышкин. Ему одному открыты просветы в область мистического. Он знает все бессилие рассудка в разрешении вековечных проблем, но душой чует иные возможности. Юродивый, "блаженный", он умен высшим разумом, постигает все сердцем, нутром своим. Через посредство "священной" болезни, в несколько невыразимо счастливых секунд до припадка, он познает высшую гармонию, где все ясно, осмысленно и оправдано. Князь Мышкин - больной, ненормальный, фантастический - а между тем чувствуется, что он самый здоровый, самый крепкий, самый нормальный из всех. В обрисовке этого образа Достоевский достиг одной из высочайших вершин творчеств. Здесь Достоевский вступил на прямой путь к своей сфере мистического, в центре которой Христос и вера в бессмертие - единственно незыблемая основа морали.

    Следующий роман - "Бесы" - еще одно смелое восхождение. В нем две неравномерные как по количеству, так и по качеству части. В одной - злая критика, доходящая до карикатуры, на общественное движение 70-х годов и на его старых вдохновителей, успокоенных, самодовольных жрецов гуманизма. Последние осмеяны в лице Кармазинова и старика Верховенского, в которых видят изуродованные изображения Тургенева и Грановского. Это одна из теневых сторон, которых немало в публицистической деятельности Достоевского. Важна и ценна другая часть романа, где изображена группа лиц с "теоретически раздраженными сердцами", бьющихся над решением мировых вопросов, изнемогающих в борьбе всевозможных желаний, страстей и идей. Прежние проблемы, прежние антитезы, переходят здесь в свою последнюю стадию, в противопоставление: "Богочеловек и Человекобог". Напряженная воля Ставрогина одинаково тяготеет к верхней и к нижней бездне, к Богу и к диаволу, к чистой Мадонне и к содомским грехам. Поэтому он и в состоянии одновременно проповедовать идеи богочеловечества и человекобожества. Первым внемлет Шатов, вторым - Кириллов; его же самого не захватывают ни те, ни другие. Ему мешает его "внутреннее бессилие", слабость желаний, неспособность воспламеняться ни мыслью, ни страстью. Есть в нем что-то от Печорина: природа дала ему огромные силы, большой ум, но в душе его смертельный холод, сердце ко всему безучастно. Он лишен каких-то таинственных, но самых нужных источников жизни, и его последний удел - самоубийство. Шатов тоже гибнет незаконченным; один только Кириллов проводит усвоенную им идею человекобожества до конца. Страницы, ему посвященные, изумительны по глубине душевного анализа. Кириллов - у какого-то предела; еще одно движение, и он, кажется, постигнет всю тайну. И у него, как и у князя Мышкина, тоже бывают припадки эпилепсии, и ему в последние несколько мгновений дается ощущение высшего блаженства, все разрешающей гармонии. Дольше - говорит он сам - человеческий организм не в состоянии выдержать такое счастье; кажется, еще один миг - и жизнь сама собой прекратилась бы. Быть может, эти-то секунды блаженства и дают ему смелость противопоставить себя Богу. Есть в нем какое-то несознанное религиозное чувство, но оно засорено неустанной работой разума, его научными убеждениями, уверенностью его как инженера-механика, что вся космическая жизнь может и должна быть объяснена только механическим путем. Томления Ипполита (в "Идиоте"), ужас его перед неумолимыми законами природы - вот исходная точка Кириллова. Да, самое обидное, самое ужасное для человека, с чем он абсолютно не может мириться - это смерть. Чтобы как-нибудь избавиться от нее, от ее страха, человек создает фикцию, измышляет Бога, у лона которого ищет спасения. Бог есть страх смерти. Нужно уничтожить этот страх, и вместе с ним умрет и Бог. Для этого необходимо проявить своеволие, во всей его полноте. Никто еще до сих пор не осмелился так, без всякой посторонней причины, убить себя. А вот он, Кириллов, посмеет и тем докажет, что он ее не боится. И тогда свершится величайший мировой переворот: человек займет место Бога, станет человекобогом, ибо, перестав бояться смерти, он и физически начнет перерождаться, одолеет, наконец, механичность природы и будет вечно жить. Так меряется силами человек с Богом, в полубредовой фантазии мечтая о Его преодолении. Бог Кириллова - не в трех лицах, тут нет Христа; это тот же космос, обожествление той же механичности, которая его так пугает. Но ее не осилить без Христа, без веры в Воскресение и в вытекающее отсюда чудо бессмертия. Сцена самоубийства потрясающая по тем страшным мукам, которые Кириллов переживает в своем нечеловеческом ужасе перед наступающим концом. - В следующем, менее других удавшемся романе "Подросток", пафос мысли несколько слабее, сравнительно меньше и душевной напряженности. Есть вариации на прежние темы, но уже осложненные несколько иными мотивами. Намечается как бы возможность преодоления прежних крайних отрицаний человеком, и в нашем обыденном смысле здоровым. Главному герою романа, подростку, ведомы отдаленные отголоски раскольниковской теории - деления людей на "смеющих" и на "дрожащую тварь". Он бы тоже хотел причислить себя к первым, но уже не для того, чтобы переходить "черту", нарушать "нормы": в его душе имеются и иные стремления - жажда "благообразия", предчувствие синтеза. Его тоже влечет Wille zur Macht, но не в обычных проявлениях. Он кладет в основу своей деятельности оригинальную идею "скупого рыцаря" - приобретение власти посредством денег, усваивает ее целиком вплоть до: "с меня довольно сего сознанья". Но, будучи по натуре живым, подвижным, он рисует себе такое сознание не как успокоение в одном только созерцании: он хочет чувствовать себя могучим в продолжение всего нескольких минут, а потом он все раздаст и уйдет в пустыню праздновать еще большую свободу - свободу от мирской суеты, от себя. Так, высшее признание своего "я", высшее утверждение своей личности, благодаря органическому присутствию в душе элементов христианства, на самой последней грани переходит в свое отрицание, в аскетизм. Другой герой романа, Версилов, тоже тяготеет к синтезу. Он один из редких представителей мировой идеи, "высший культурный тип боления за всех"; раздираемый противоречиями, он томится под игом неимоверно огромного эгоизма. Таких, как он, всего, может быть, тысяча, не больше; но ради них, пожалуй, и существовала Россия. Миссия русского народа - создать через посредство этой тысячи такую общую идею, которая объединила бы все частные идеи европейских народов, слила бы их в единое целое. Эта мысль о русской миссии, самая дорогая для Достоевского, варьируется им на разные лады в целом ряде публицистических статей; она была уже в устах Мышкина и Шатова, повторяется в "Братьях Карамазовых", но носителем ее, как отдельный образ, как бы специально для этого созданный, является только Версилов. - "Братья Карамазовы" - последнее, самое могучее художественное слово Достоевского. Здесь синтез всей его жизни, всех его напряженных исканий в области мысли и творчества. Все, что писалось им раньше, - не более как восходящие ступени, частичные попытки воплощения. Согласно основному замыслу, центральной фигурой должен был быть Алеша. В истории человечества отмирают идеи и вместе с ними и люди, их носители, но им на смену приходят новые. Положение, в котором ныне очутилось человечество, не может дольше продолжаться. В душе величайшее смятение; на развалинах старых ценностей измученный человек сгибается под тяжестью вековечных вопросов, потеряв всякий оправдывающий смысл жизни. Но это не абсолютная смерть: здесь же муки рождения новой религии, новой морали, нового человека, который должен объединить - сначала в себе, а потом и в действии - все частные идеи, до тех пор руководившие жизнью, все осветить новым светом, ответить во всеуслышание на все вопросы. Достоевский успел выполнить только первую часть плана. В тех 14 книгах, которые написаны, рождение лишь подготовляется, новое существо только намечено, внимание уделяется, главным образом, трагедии кончания старой жизни. Над всем произведением мощно звучит последний кощунственный клич всех его отрицателей, потерявших последние устои: "Все позволено!". На фоне паучьего сладострастия - Карамазовщины - зловеще освещена обнаженная душа человеческая, отвратительная в своих страстях (Федор Карамазов и его побочный сын Смердяков), безудержная в своих падениях и все же беспомощно мятущаяся, глубоко-трагическая (Дмитрий и Иван). Мчатся события с необычайной быстротой, и в их стремительном беге возникает масса резко очерченных образов - старых, знакомых из прежних творений, но здесь углубленных и новых, из разных слоев, классов и возрастов. И все они спутались в одном крепком узле, обреченные на гибель физическую или духовную.

Информация о работе Культура и человек в творчестве Ф.М.Достоевского